А наутро, конечно же, зарядил дождь. Примерно через час после начала перешедший в бурный ливень. Наконец стало понятно, почему не спалось. Все нормальные люди перед дождем и в дождь спят. А вот ненормальные, к которым отношусь и я, начинают носиться с какими-то непонятными идеями. Правда, после возни среди сырости, делающей все вокруг неуютным, промозглым и тяжелым от пропитывающей влаги, даже у них энергии поубавляется. Спасибо римлянам с их дорогами, которые не очень-то размоешь, а то ведь могло быть и хуже. Но и так было не радостно, тем более что разделенная для удобства на три колонны армия не вся перемещалась по сносным дорогам, а совсем терять связь с другими колоннами не хотелось. Начатое, было, движение пришлось замедлить.
XII. «Все воды твои…»[3]
— В таких случаях обычно говорят, что кому-то из нас не благоволят боги, — мрачно молвил Пеллинор. Ледяной дождь лил вовсю, в короткие промежутки между шквалами ливня казалось, что все вокруг покрыто толстым стеклом, прихваченным изморозью. Промозглый скользкий холод отчего-то напомнил размытые в потоки жидкой грязи Карпаты в тысяча девятьсот шестнадцатом, будь они неладны, и все те окопы и траншеи вместе с ними… — Быть может, кто-то из нас нарушил какой-то данный зарок?
«Разве что Леодегранс… — машинально шутливо подумал я, только чтобы отвести мысленные подозрения от себя самого. — Тьфу ты, с какой стати я начинаю судить, как Пеллинор? Дурной пример заразителен…»
— По дороге на север погода бывала не лучше, — напомнил я. Разве что напор воды сейчас был посильнее. — Да и Кольгрима ненастье не может не задержать, так что ему не лучше.
Ветер взвыл какими-то особенно виртуозными руладами, и насквозь мокрый шатер со скрипучим стоном покосился. На матерчатую стенку будто плюхнулся снаружи наполненный водой вместо газа аэростат.
— Да уж, — пробормотал Галахад, поглядывая на перекосившийся центральный столб. — Кольгриму точно не с чего радоваться… Может, вот ему-то как раз боги и не благоволят?
— Если только непогода не бушует прямо над нами и нигде больше, — пессимистично предположил Пеллинор, явно пребывая в состоянии опасно-романтической меланхолии.
Я пристально посмотрел на него.
— Кажется, ты лучше всех знаешь, какой зарок мог быть нарушен. Так уж не твой ли?
Снаружи все перекрыл жуткий треск, раздались испуганные возгласы. Глухой удар сотряс землю. Мы выскочили из палатки и чуть не запутались в мокрых ветвях рухнувшего рядом дерева.
— Здорово, — пробормотал я, споткнувшись обо что-то очень похожее на птичье гнездо, и вернулся обратно в чудом не придавленную палатку. Теперь у нее появилось даже дополнительное заграждение от ветра. Не больше чем через полминуты вернулись и все остальные. Кроме Пеллинора.
Я снова выглянул наружу, столкнулся с ним, потерянно стоявшим у самого входа под проливным дождем, ухватил за плечо и втянул внутрь.
— Так что стряслось?
— Упало дерево, — ответил Пеллинор.
— Это я видел.
— Это очень плохой знак.
— Упало бы ближе, было бы хуже.
— А зарок не исполнил я, — сказал Пеллинор.
— Понятно. Кого-то вовремя не убил.
— Было дело…
— А завтра дождь кончится.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все.
Каждый день интересоваться прогнозом погоды у леди Нимье в прямом эфире было бы извращением, но иногда-то можно. И то, что непогода бушевала не только над нами, мне было известно совершенно точно. То же творилось и на море, что беспокоило куда больше. Гавейн сообщил, что берега поблизости для стоянки не подходят, и решил отойти в море подальше, пережидая бурю, которая, по его словам, не превышала шести баллов. Но квалификация нашего доморощенного флота особенного оптимизма что-то не внушала. Кажется, у Гавейна была какая-то подспудная идея научить бриттов плавать по старому «доброму» принципу: зашвырнуть подальше в воду, а там — если захотят выплыть, то выплывут.
«Огни святого Эльма зажигались в грозовых тучах», — подумал Гавейн, хотя прекрасно знал, что это вовсе не огни святого Эльма, а просто рваные просветы, сюрреалистично флюоресцирующие в темных и тяжелых слоистых облаках, окутавших небеса, почти легшие на мокрые доски палуб и превратившие все вокруг в одну плотную мрачно и холодно-свинцовую хлябь без верха и низа и уж тем более, без прочих ориентиров. Было гнусно и викинговскую душу Гавейна тянуло на поэзию. «Средь молний бились бледные призраки, выныривающие из волн, что их поглотили, когда они еще не были призраками», — произнес он вслух, подлетая как на крыльях вместе с носом своего корабля, заглушаемый шумом волн. «И каждый парус, каждый волос на голове напряженно пел, соединяясь с гигантской гальванической батареей грозы». На самом деле паруса давно были убраны, только их еще не хватало, но разве и убранные они не шумели, когда по ним хлестал дождь? «Звенели мачты и ревели струи. Но…» Все это захватывало только наполовину, с той отстраненностью, когда человек может взирать с божественным презрением на все «бездны, гибелью грозящие» и рассуждать о них так, будто они никак его не касаются. «…где-то в самой глубине сердца невидимая стрелка компаса продолжала уверенно указывать путь на Север. Туда, где холод и льды, и где нет ничего, кроме разума».