— Очнись! Захотелось тюремной похлебки?
Елена. В эту минуту он ей не менее противен, не менее отвратителен, чем тренер. Об этом говорили ее глаза, да не ее — дочери! Их души умеют сливаться воедино, он же способен лишь неистовствовать и гордиться этим…
Противник воспользовался заминкой. Оторвался от пола и ударил Статкуса сразу двумя кулаками. Пришлось снова волтузить его, не испытывая большого удовлетворения, только ощущая головную боль и усталость.
— Улыбается, будто вот-вот на шее повиснет, дразнит, а потом… жалуется! — Тренер вытирал рассеченный уголок губ.
— Бедный вы, бедный, а еще беретесь учить детей, воспитывать. — У Елены серое, как земля, лицо. — Даже не предполагаете, что воспитатель способен вызвать и более благородные чувства.
— Ну и пасите сами своих сексуальных телок! — выкрикнул тренер и закашлялся, брызгая кровавой слюной.
— Я тебе попасу, кобель! — Статкус вновь замахнулся и увидел выпученные от страха темные глаза, прыгающие над разбитой губой фатовские усики.
Елена выбежала. Опустил кулак и Статкус.
Покачивались дома, небо над ними, город, недавно вставший на дыбы, освобождался от хаоса — снова тянулись аккуратные потоки машин и пешеходов, простирались реальные расстояния. Моя девочка, мое счастье, возвышенно подумал Статкус, но доброе чувство не захлестнуло. Понял, что силой кулака собирался добиться большего, чем всей своей жизнью. Хотелось, чтоб его пожалели, хотелось оправдываться: таких типов красивыми словами не проймешь! И никакой вины за собой не чувствую! Не желаю болеть чужими болезнями! Не ждите этого от меня…
Балюлисы не завтракали, как обычно, в кухоньке, весело и миролюбиво препираясь. Врозь пошамкали беззубыми ртами и работать отправились тоже каждый сам по себе. Лауринас решил поменять подгнившие доски в воротах гумна. Прежде всего снял ворота с петель, потом упорно, как дятел червячков, вытаскивал ржавые гвозди. Лицо Петронеле раскалилось от пламени плиты, кряхтя, двигала она с места на место кастрюли и чугунки, разгребала уголья. Заглянувшую па кухню Елену схватила за юбку.
— Вот обмахну гусиным пером, тогда и будешь сидеть, как барыня, — грубовато заворчала, смахивая ладонью с табуретки муку и вовсе не собираясь разыскивать гусиное перо. Да его и не было. — Теперь не бойся, не замараешь своих пестрых перышек!
— Да что вы, хозяюшка. Самая обычная одежда, — защебетала горожанка, и ее ответ почему-то пришелся старухе по сердцу, она хрипло рассмеялась.
— Деревенские-то наши бабы в бригаду, как в кино, разряженные бегут. Не грех бы и тебе бровки-то повыщипать, ноготки покрасить.
— Где тут успеешь? Стирай, обед вари…
— Да, на мужиков не настираешься. Возьми моего старика… Думаешь, всегда дятлом стучал? Как бешеный носился! — последние слова она произнесла таким громким шепотом, что встрепенулся сидевший в саду Статкус. Снова начнет метать громы и молнии? Нет, другой, совсем другой вздох сопроводил шепот, будто сладко саднящую рану погладила. — Гол как сокол пришел, а нос задирал. Как еще задирал! Особливо перед богатыми хозяевами. Из кожи вон лез, только чтобы сравняться с ними. Батюшка-то мой наставлял его: прикупи земли, сбей, хоть по кусочкам, волок, а он… Все небось своим жеребцом хвалился? То-то и оно! Разве позволит себе справный хозяин держать на десяти гектарах жеребца? У отца двадцать было, и то не держал. А этот, вишь, считал, что своими призами любому дворянчику нос утрет. Распутным городским дамочкам понравиться хотел — вот что. Смотрите, мол, каков я на коне! С одной чуть не сбежал. Лихой был. Ох, крепко отрыгнулись нам эти его призы, галифе, френчи да ружье!
Вот и прозвучало роковое слово — ружье. Блеклый ночной цветок распустился при свете дня и начнет теперь расти, тянуться вверх. Да, да! Были и френчи и галифе, было ружье, не могло их не быть, ежели хотел он гарцевать на равных с сыновьями богатеев и помещиков. Иливступай в Союз стрелков[5], или продавай своего жеребца, так ему и сказали, а то больше на скачки не допустим. Не по душе были Лауринасу Балюлису ни стрелки, ни их ружья. На что они ему, примаку, от зари до зари поливающему потом песчаный холм? Выкапывающему в лесах деревья и волокущему их в усадьбу на собственном горбу? Галифе, френч, стоячий воротник, ремень через плечо еще туда-сюда, удобно, когда трешься возле лошади. Но ружье? Пахарь, сын пахаря, пусть и арендатора, испокон хозяйничавшего в запущенных поместьицах, он инстинктивно чурался железа, которое не пашет и не боронит. Ни отец Лауринаса, ни братья оружия сроду не нюхали. И он знать не хотел. Отслужив свое в уланах, как дурной болезни, не хотел. Другое дело — расчесывать да заплетать гриву жеребцу, готовить его к бегам…