Залагодзский шел впереди меня. Три раза вставал на колени, а крест и евангелие целовал с таким видом, точно перед ним лежали любимые дети. Не только я это заметил. Один офицер с улыбкой показал на Залагодзского полковнику Полтинину.
Полковник поздравил нас с принятием присяги и сказал, что с этого часа мы — настоящие русские солдаты, и наша обязанность побеждать всякого супостата.
— Уверен, братцы, что вы будете беречь честь славного Навагинского полка.
Мы прокричали «рады стараться» и «ура» и разошлись по квартирам.
Там я застал на месте Тадеуша нового солдата, а ефрейтор сообщил мне новость: Савченко уезжает, а взамен него у нас Худобашев.
— Куда же он уезжает?
— Откомандировали, видать.
— Хорошо ли это? Может, произвели его в прапорщики?
— Что-то не слыхать про прапорщика, а хорошо или нет — я должон сказать: что командир приказывает, завсегда хорошо.
— Видать, Савченко с нашим взводом соскучился, — ухмыляясь, сказал Петров.
— Что ж ты будешь делать теперь, Петров? — с деланным испугом воскликнул ефрейтор. — С тобой без зуботычин и калякать нельзя.
Все засмеялись. Петрову от Савченко доставалось больше других. Я подошел к нарам, где молча сидел новичок
— Кажется, пан есть поляком? — спросил он по-польски, протягивая мне руку. — Анджей Горегляд. Из Подолии.
У него было открытое, честное лицо, ровный высокий лоб и грустные, как у большинства польских пленников, глаза. Он был порядочно старше меня. Я пожал его руку. Судьба как будто посылала мне замену Тадеуша, но я боялся радоваться. Привык, что эта самая судьба отнимала у меня решительно все.
Я предложил Горегляду прогуляться. Он рассказал, что сослан в рядовые за то, что, будучи коллежским регистратором, списывал поступавшие в контору бумаги о репрессиях к полякам.
— И я предупреждал людей о готовящихся несчастиях. Как я мог поступить иначе!
Когда Горегляд был у ротного, ему довелось услышать разговор офицеров о Савченко: больно груб с солдатами, и поэтому его убирают в резерв, чтобы помуштровать.
На обратном пути нам попался Залагодзский. Сидел на берегу с солдатами. Убеждал их в том, что нигде нет такого рабства, как в России. Увидел меня и крикнул:
— Добрый вечер, пан Наленч! Поздравляю с присягой!
Я холодно кивнул. Все еще испытывал к ксендзу неприязнь за то, что он так кривлялся во время присяги.
Глава 38
В 1830 году верст за шестьдесят от Екатеринодара, вниз по Кубани, где она, как Стырь под Боремлем, делает дугу, выстроили тет-де-пон[67]. Так называли обыкновенный люнет[68] из двух фасов и флангов, упирающийся в берег, с линией огня в девяносто сажен. Чтобы обозревать закубанские луга и болота, где частенько таились черкесы, собиравшиеся в ночной набег на российскую сторону, там была поставлена восьмиугольная башня, или, попросту говоря, деревянный сруб вышиной в две сажени. На него взбирались по рейкам, набитым на один из столбов. Вал с четырьмя пушками и турами[69] для прикрытия стрелков был опоясан снаружи плетнем и защищен широким и глубоким рвом. Вот и весь тет-де-пон.
Строго говоря, это был тет, да вместо пона поперек Кубани ходили байдаки[70] и паром. В тэт-де-поне жил гарнизон в две роты, а на правом берегу напротив разрасталась станица Ольгинская.
С весны 1834 года собирались возводить от Ольгинской укрепленную линию к Черному морю, аж до самого Суджук-калэ, как называли в те времена бухту, при которой стоит нынешний Новороссийск. Для этого требовалось заготовить множество леса и разных разностей. Транспорты с этими разностями потянулись к Ольгинской с весны 1833 года. Их конвоировали навагинцы и в том числе я. Конвоировать оказалось куда веселей, чем торчать в Усть-Лабе на строительстве турлучных изб. Хаживали мы вдоль Кубани, где через каждые две версты были казачьи посты, и я все время встречал новые места, новых людей и дышал свежим воздухом. Вот поэтому я малость повеселел, а Худобашев как-то сказал, что я «вроде поправился, а то был ровно капустная рассада, высаженная на солнцепек».
В первый же раз, когда пришли в Ольгинскую, мне посчастливилось: встретил первого моего знакомого — безбрового крестьянина, что когда-то на станции Русской подарил Тадеушу портянки. Звали его Петром Берестовым. Он сразу признал меня:
— А где же друг твой?
— На том свете.
— Пра?! — Берестов размашисто перекрестился. — Царство ему небесное. Хороший был паренек. Глазастенький такой. Он уже и тогда был как неживой… Ох и жалко!