Незаметно протекло время, и вот наступил день отправления в лагеря. Мы шли всей школой через Вейскую улицу с песнями. Пани Скавроньская и панна Ядвига стояли на балконе.
Я знал — они провожали меня. Полный веселых надежд, я не чувствовал под ногами земли…
Первый, поход ночевка в попутной деревне, дружные песни, разбивка лагеря — все было полно прелести новизны. Несмотря на то, что наша жизнь была ограничена дерновой линейкой, мы умели развлекаться. Плавание для нас было наслаждением, топографическая съемка — отдыхом на лоне природы, когда можно поваляться на траве, покурить, подремать и полакомиться ягодами. Правда, мне дремать не приходилось — я неплохо чертил, а потому, залучив меня к себе в группу, товарищи отправлялись вперед ставить вехи и ждали, когда, сделав съемку, я подойду к ним. В награду за прилежание они угощали меня земляникой и малиной. Я считал, что в общем-то в проигрыше мои лежебоки. Несколько раз налетало начальство и устраивало «разнос», но это не имело злых последствий. Самым же большим удовольствием были тревоги. Обычно их устраивали ночью; в лагере поднималась суета и беготня, во время которой обязательно кто-нибудь появлялся на сбор в неподобающем виде. Его встречали здоровым юношеским хохотом. Однажды разыграли меня и Игнация Мамута. Я прибежал на сбор без кашкетки[118], а Игнаций в одном сапоге!
Возмужав, посвежев и окрепнув, в конце августа, после маневров, мы вернулись в Варшаву и, не без зависти посмотрев на выпускников, облачившихся в новые мундиры и собиравшихся в бельведер для представления главнокомандующему, разъехались в отпуск.
После просторов Варшавы Ленчица показалась мне крошечной и старомодной. Я вошел в наш дворик с вековыми липами, перешагнул через порог, заметив, что крыльцо покосилось, и открыл дверь.
Вскрикнув, отец бросился навстречу. Он так долго не выпускал меня из объятий, что старый Ян и Эдвард не вытерпели — им тоже хотелось меня обнять. Кончилось тем, что мы четверо превратились в клубок, а это доставило наслаждение маленькому Эдварду. Впрочем, он был уж не так мал. Ему стукнуло девять, и он поспешил похвалиться передо мной своими учебными победами. Старый Ян не знал, как мне угодить, и, поминутно отрываясь от дела, смотрел на меня и всплескивал руками:
— До чего красивый стал Михалек!..
Две недели в отцовском доме были праздником для всех. На другой же день после приезда мы с отцом собрались на могилу матери. По дороге отец сказал:
— А что там за случай произошел с цесаревичем? Даже до Ленчицы докатилось, что какой-то сумасшедший бросился на него с кулаками.
— И вовсе не с кулаками! Он просто загородил собой товарища.
Я рассказал, как было, умолчав лишь, что главным действующим лицом был я.
— А как бы ты поступил в этом случае, отец?
— В твоем возрасте я был в войске, которое отличалось от нынешнего, и таких случаев не могло быть. У нас солдат не били. Но теперь другое время, и все знают, к чему привело выступление Семеновского полка в Санкт-Петербурге. Все же, думаю, и я, а может быть, и весь полк, поступили бы, как этот сумасшедший юноша. Поступок, между прочим, вполне естественный для Наленчей. У них в крови — защищать обижаемых. Может быть, и на самом деле это был он? — отец хитро посмотрел на меня.
Я молчал.
— Не отвечаешь? А я, Михал, ведь давно все знаю. Мне пан Хлопицкий тогда же написал…
— Прости, отец!
— Давно простил… Испугать меня не хотел? Потрепал по плечу, обнял.
— После драки кулаками не машут, Михал. А все же, была ли в том поступке хоть какая-нибудь польза?
— Не знаю. Цесаревич как будто больше не дрался. Но все равно, я мог бы его убить не сморгнув.
Отец крепко задумался.
— Вряд ли твой выстрел исправил бы положение отчизны, — наконец произнес он. — Вернее всего, ты один
70 пошел бы на виселицу или в Сибирь. И не такие ломали себе шеи на этих делах! Нельзя забывать, что над шляхтой убогой, как нас называли в старину, стоят Вулкицкие, и они — сила. Разве им плохо с Константином и с императором? Разве они заботятся о нас и о народе? Пока это так, нечего и думать о независимости Польши. Но что ни говори, вы все равно будете считать себя умней стариков, и чует мое сердце, не одна голова полетит от царского меча с плеч. Приказывать, Михал, уже не могу. Как можно приказывать тому, кто научился думать? Потому советую и прошу: слушай хоть иногда, что говорят старики. Не все ведь они сумасшедшие, право! Не заставляй дрожать отцовское сердце.