— Подходи, — сказал он мне, стоявшему ближе всех, и, показав на табуретку, добавил: — Ставь сюды ногу.
Однажды я имел такой наряд. Но все равно было трудно идти обратно к дивану, волоча цепь.
Следующим был безногий. С трудом доковылял он до табурета и сел, вытянув единственную ногу. В полумраке солдат ударил его молотком по лодыжке, и бедняга схватился за голову.
— Ну, будя, — виновато сказал солдат. — Не нарочно же я тебя стукнул. Потемки, сам видишь…
Заковав ногу, он поднял второй конец цепи и спросил Гулецкого:
— А это куды?
Гулецкий вопросительно посмотрел на офицера. Тот пожал плечами.
— А вы к костылю, — ядовито сказал я.
— В инструкции такой случай не предусмотрен, — отвечал офицер, точно не слышал моей реплики.
— Может быть, напишете императору? — спросил безногий. — А я подожду. Мне все равно, где умирать, здесь или в Сибири.
— Помолчишь ты, пан! — раздраженно сказал Гулецкий. — Слабый ты да хилый, и в чем душа только держится, а язык у тебя здоров… Прямо сказать — польский: надоедливый, ехидный. А у тебя, пан, еще хуже! — неожиданно обратился он ко мне.
— А что, ваше благородие, ежели я этот конец к его поясу пришвартую? — предложил солдат.
— К поясу так к поясу, — согласился Гулецкий, но спохватившись, оглянулся на офицера.
Тот кивнул.
Нас вывели из избы. Казаки усадили нас в брички. Ведь в кандалах мы сами это сделать пока не умели.
Была все такая же теплая ночь, только унялся дождик.
Глава 30
Все дальше и дальше, через поля и леса, через затерявшиеся в сугробах деревни, городки и города уносила меня злосчастная судьба… Минск, Борисов, Орша, Смоленск, Вязьма, Бородино и не помню уже, что за последняя станция, где мы ночевали на голых скамьях, укрывшись шинелями.
В яркий ноябрьский полдень мы въехали в город с кривыми улицами, спокойными садами и массой церквей, купола которых издалека сияли на солнце... Варшава моя, Варшава! Неужели уже никогда не увижу твои просторные площади, окаймленные строгими храмами и нарядными дворцами?! И что ждет меня дальше, если эта большая деревня называется Москвой!
Мы остановились перед особняком генерал-губернатора, и урядник, сопровождавший меня, исчез в подъезде, а вокруг тотчас начала собираться толпа.
— А кто ж это? — спросил какой-то тип, бесцеремонно указывая на нас пальцем.
— Известно кто! Ляхи!
— Ляхи? А куды ж их везут?
— Известно куда возят ляхов! Либо в тюрьму, либо на каторгу. Потому как ляхи — самый что ни на есть беспокойный народ...
— И верно! У них и разговор-то, словно змеиный шип... Эй вы, пши-пши...
С такими рассуждениями из толпы выдвинулись два парня. Оба дружно и грубо хохочут, заливаются. Я смотрю на них исподлобья, как затравленный зверь, и ненавижу как только способен.
— Что, проспали Варшаву? Вот теперь поживете в Сибири!—кричит из толпы кто-то.
Почему они так злорадствуют? Или не знают, что такое отчизна? Как много можно узнать о людях, услышав их смех! Животные, те никогда не выражают радость так грубо...
— Ну, что зубы оскалили? — восклицает пожилой мужчина с окладистой бородой, проталкиваясь вперед. — Пожалеть их нужно, а вы гогочете, словно жеребцы. Дураки— одно слово! Всяк народ землю свою и волюшку любит и кровь за них проливает...
Парни примолкли, скрылись в толпе. Теперь оттуда слышатся сочувственные вздохи:
— И вправду — пожалеть! Вон глядите, какие они худые да бледные. А вон тот — молодешенек, совсем еще мальчик.
Из толпы прямо на меня нацеливается палец. Я стискиваю зубы, а в горле ком. Лучше бы уж гоготали! Теперь мне самому становится так всех нас жаль, что я едва не рыдаю.
Ненавижу сострадальцев! Бросился бы сейчас в сугроб, зарылся бы и перегрыз себе вены!
Преступники?! Ah! Je veux regarder cettes canailles[140]. Рыжая барыня в бархатной шубе с собольим воротником наставляет на меня лорнет.
Я отвечаю ей презрительным взглядом. Она более груба, чем те парни.
— Офицерик! Ваше благородие! — слышится сзади.
Сморщенная, сгорбленная женщина, озираясь на конвойных, пробралась к саням и сует мне пакет и серебряную денежку. Я съеживаюсь и с ужасом смотрю на нее... Милостыня!
А старушка легонько гладит мою спину и отскакивает, испугавшись конвойного. Она смотрит на меня из толпы так умоляюще, словно я сделаю ей огромное одолжение, если приму подаяние...
Подавляя бесовскую гордость, я тихонько киваю ей, приложив руку к груди. В сущности, среди москалей тоже есть хорошие люди, я ведь думал об этом раньше. Это тюрьма меня так озлобила, что я обо всем забыл. Но тому, кто кричал, что мы проспали Варшаву, я не прощу! Я убил бы его не сморгнув! Но... разве наши крестьяне не кричали нам то же в каком-то селе перед Брестом?