Выбрать главу

Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:

— Что угодно?

Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.

— Его здесь нет.

На звонок появился китаец. Шомберг повернулся к нему:

— Примите заказ.

Но Дэвидсону некогда было ждать; он попросил только передать Гейсту, что «Сиссия» уходит в полночь.

— Его здесь нет, повторяю вам.

— Боже великий, держу пари, что он в больнице.

Довольно естественное предположение в этой в высшей степени нездоровой местности.

Лейтенант запаса удовольствовался тем, что сжал губы и приподнял брови, не глядя на собеседника. Это могло означать псе что угодно, но Дэвидсон без колебания отбросил мысль о больнице. Тем не менее необходимо было разыскать Гейста до полуночи.

— Он здесь останавливался? — спросил он.

— Да, останавливался.

— Можете вы мне сказать, где он сейчас? — спокойно продолжал Дэвидсон.

Он начинал тревожиться, так как чувствовал к Гейсту привязанность добровольного покровителя.

— Не могу сказать. Это не мое дело, — ответил Шомберг, покачивая головой с торжественностью, заставлявшей предполагать какую-то страшную тайну.

Дэвидсон был само спокойствие. Это была его натура. Он ничем не проявил своих чувств, которые далеко не были благоприятны для Шомберга.

«Мне, без сомнения, дадут все нужные сведения в конторе Тесмана», — сказал он себе.

Но на дворе было чрезвычайно жарко, и если бы Гейст спустился в порт, он должен был уже знать о приходе «Сиссии». Быть может, он находился уже на судне, наслаждаясь неведомой городу свежестью. Как тучный человек, Дэвидсон особенно ценил прохладу и склонен был к неподвижности. Он остановился на минуту в нерешительности. Шомберг, стоя на пороге, смотрел на двор, притворяясь глубоко равнодушным. Но он не выдержал и, повернувшись, спросил с внезапной яростью:

— Вы хотели его видеть?

— Ну да, — сказал Дэвидсон. — Мы условились встретиться.

— Не портите себе кровь, он сейчас плюет на это.

— Как так?

— А вот судите сами. Его здесь нет — не так ли? Можете мне поверить. Не портите себе кровь из-за него. Я даю вам дружеский совет.

— Спасибо, — проговорил Дэвидсон, внутренне содрогаясь от злобы тевтона, — Я, пожалуй, присяду и выпью чего-нибудь.

Шомберг этого не ожидал. Он резко крикнул:

— Человек!

Вошел китаец, и Шомберг, кивнув посетителю головой, удалился ворча. Дэвидсон слышал, как он скрежетал зубами.

Дэвидсон сидел посреди бильярдов в полном одиночестве; можно было подумать, что в гостинице не было ни души. Дэвидсон был от природы так спокоен, что его не слишком взволновало исчезновение Гейста и таинственное поведение Шомберга. Он смотрел на все это по-своему, будучи до некоторой степени прозорливцем. Что-то случилось, и ему противно было производить розыск, так как его удерживало предчувствие, чти свет прольется для него здесь. Афиша, возвещавшая о «концер тах каждый вечер» и сохранившаяся лучше, чем висевшие у вхо да, была прибита к стене против него. Он машинально взглянул на нее и поражен был довольно редким в то время фактом, что оркестр состоял из женщин «Восточного турне Цанджиакомо и числе восемнадцати исполнительниц». Афиша гласила, что они имели честь играть свой избранный репертуар перед различны ми «превосходительствами» колоний, а также перед пашами, шейхами, вождями, его величеством Маскатским султаном н проч. и проч.».

Дэвидсон пожалел этих восемнадцать исполнительниц. Ом знал, что это была за жизнь, знал жалкие условия и грубые при ключения в поездках такого рода под предводительством таких Цанджиакомо, которые выдают себя за музыкантов, но зача стую бывают всем, чем угодно, кроме этого. Покуда он читал афишу, позади него открылась дверь и вошла женщина, которая считалась женою Шомберга — и считалась, без сомнения, спра ведливо, потому что, как цинично заметил некто, она были слишком непривлекательна, чтобы быть чем-либо иным. Ее запуганное выражение заставляло предполагать, что трактирщик ужасно обращался с нею.

Дэвидсон приподнял шляпу. Госпожа Шомберг наклонила бледное лицо и тотчас уселась за чем-то вроде высокой конторки, стоявшей против двери; позади нее находилось зеркало и ряд бутылок. Из ее тщательно возведенной прически на худую шею падали с левой стороны два локона; на ней было шелковое платье; она приступала к исполнению своих обязанностей. Шомберг требовал ее присутствия здесь, хотя она, разумеется, ничего не прибавляла к приманкам кафе. Она сидела среди шума и табачного дыма, словно идол на троне, посылая время от времени в сторону бильярдов бессмысленную улыбку и ни с кем не заговаривая; с нею также никто не заговаривал. Что касается Шомберга, то он обращал на нее внимание только затем, чтобы злобно сдвигать брови безо всякой причины. Даже китайцы игнорировали ее присутствие.

Она оторвала Дэвидсона от его размышлений. Очутившись с нею наедине, он почувствовал себя стесненным ее молчанием, ее неподвижностью, ее широко раскрытыми глазами. Он легко сочувствовал людям. Ему показалось невежливым не оказать ей никакого внимания. Он сказал, указывая на афишу:

— Эти дамы остановились у вас в гостинице?

Она так мало привыкла, чтобы посетители обращались к ней, что при звуке его голоса подпрыгнула на месте. Дэвидсон позже рассказывал нам, что она подпрыгнула совсем как деревянная кукла, не утрачивая нисколько своей общей неподвижности. Она даже не повела глазами, но свободно ответила ему, хотя губы ее, казалось, не шевелились:

— Они пробыли здесь больше месяца. Теперь они уехали. Они играли каждый вечер.

— И хорошо?

Она ничего не ответила, и так как она продолжала пристально смотреть перед собой, ее молчание смутило Дэвидсона. Между тем невозможно было, чтобы она его не слыхала. Быть может, она не хотела высказать своего мнения. Могло случиться, что Шомберг по семейным соображениям выучил ее оставлять его при себе. Но Дэвидсон чувствовал себя обязанным поддерживать беседу. Поэтому он снова сказал, истолковывая по — своему это странное молчание:

— Понимаю. Ничего замечательного. Эти оркестры редко бывают хороши. Итальянцы, мистрис Шомберг, судя по фамилии директора?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет. На самом деле он немец. Только он красит волосы и бороду в черный цвет из-за профессии. Цанджиакомо это псевдоним для сцены.

— Удивительно, — пробормотал Дэвидсон.

Так как мысли его были полны Гейстом, то ему пришло в голову, что хозяйка могла что-нибудь знать. Предположение прямо невероятное для всякого, кто бы взглянул на госпожу Шомберг. Никто никогда не подумал, что она могла иметь хоть каплю ума. На нее смотрели, как на вещь, как на автомат, как на ужасный манекен с механизмом, который заставлял ее по временам наклонять голову и изредка глупо улыбаться. Дэвидсон рассматривал этот профиль с приплюснутым носом, впалыми щеками и круглыми, пристальными, немигающими глазами. Он спрашивал себя: «оно» сейчас говорило? Будет ли «оно» еще говорить?

По своей необычайности это было так же занимательно, как пытаться разговаривать с механической игрушкой. На лице Дэвидсона появилась улыбка человека, делающего забавный опыт. Он снова спросил: