Выбрать главу

Шестью годами позже Михаил Зощенко на Кавказе, под Кисловодском, должен был стреляться с неким «правоведом К» (так называет его в воспоминаниях Михаил Михайлович).

А еще через год, в январе 1914-го, Борис Пастернак бросил вызов поэту и переводчику Юрию Анисимову. До дуэли не дошло, противников помирили.

Если в годы большевистской диктатуры офицерские дуэли исчезли сразу и навсегда (отдельные инциденты случались, но лишь подтверждали правило), то литературная дуэль оказалась более живучей. Так, в 1922 году Вениамин Каверин вызывал на дуэль только что помянутого Зощенко. К счастью, дуэль расстроилась, и замечательным писателям не пришлось целиться друг в друга.

Тут необходимо припомнить и Осипа Мандельштама, у которого была серьезная дуэльная история с поэтом Вадимом Шершеневичем, а через несколько лет с писателем Алексеем Толстым. С «советским графом», бывшим некогда секундантом в дуэли Гумилев-Волошин, Осип Эмильевич не стрелялся, видимо, только потому, что во время их ссоры (классической, с пощечиной, которую поэт дал писателю за оскорбление жены) — конец 20-х годов — жизнь невероятным образом переменилась. Вокруг столько пропагандистского шума о «новой жизни», столько барабанов и литавр и одновременно столько лжи, арестов, расстрелов, тяжелой несвободы, что дуэль должна была казаться невероятным анахронизмом. Да и пистолетов или же револьверов литераторы уже нигде бы не нашли.

Впрочем, только если у знакомых чекистов…

Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?

На поэте Осипе Мандельштаме стоит задержать взор. Маленький, худенький юноша (с ресницами в полщеки, как вспоминала Ахматова), нараспев читающий свои стихи, из русских поэтов XX столетия оказался, как это ни странно, по количеству дуэльных историй главным фигурантом и в этом смысле прямым наследником Пушкина. Собственно, и в поэзии Мандельштам является его наследником — по блистательному уму, по изумительному владению классической формой стихосложения (по простоте стиха, по скромности рифмы!) и по метафизической страсти к свободе (в этом следовании Пушкину равного Мандельштаму нет; если вспомнить Блока и Пастернака, то они, скорее, наследники Лермонтова, его трудно переводимой на язык интеллекта чувственности).

Осип Эмильевич это, видимо, тайно понимал. Уже арестованный, сосланный, он написал:

Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —Молодые любители белозубых стишков.На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Вторым — в плане свободолюбия и гордости (не путать с гордыней!) — в ту эпоху может быть назван его, Мандельштама, ближайший друг Николай Гумилев. Оба словно бы вызвали на поединок большевистскую кровавую власть, и оба в столкновении с этим адовым чудищем погибли. Чем вызвали? Да одной лишь своей гордостью, независимостью, несгибаемостью.

В дни воронежской ссылки Мандельштам напишет о себе:

Мало в нем было линейного,Нрава он не был лилейного…

И действительно. История с Яковом Блюмкиным, всесильным тогда чекистом, — разве не вызов? А дело было так. Знаменитый левый эсер Блюмкин, прославившийся громким убийством германского посла графа Мирбаха, любил поэзию и поэтов. По этой причине помощник самого тов. Дзержинского частенько появлялся в кафе поэтов на Садово-Триумфальной и в буфете Дома печати. Однажды в табачном дыму и винных парах, в ответ на чьи-то стихи о жизни и смерти, достал он из кожанки пачку листков и сказал с философской задумчивостью:

— Что такое жизнь человека? Дым и тлен. Какова цена?

Вот она вся! — и он показал присутствующим бумаги, подняв их над головой.

Оказалось, что это бланки на расстрел, уже заранее подписанные председателем ВЧК.

— Фамилию могу вписать любую. Дзержинский мне доверяет. Вот сколько жизней у меня в кулаке. — Тяжелым взором оглядел Блюмкин притихших поэтов.

— Подписано самим Дзержинским? — спросил сидевший неподалеку Мандельштам. — Не верю.

— Кому ты не веришь? — изумился Блюмкин. — Смотри!

Казалось, поэт с интересом рассматривает переданныеему бумаги. И вдруг порывистыми движениями он рвет их все на мелкие клочки. На миг оцепеневший Блюмкин опомнился и выхватил револьвер.

— Сегодня ты будешь первым, кого я впишу в подобный бланк. У меня еще найдется.

Ствол был направлен на побледневшего, но не сдвинувшегося с места Мандельштама.

Еще секунда, и… Кто-то из стоявших за спиной чекиста поэтов кинулся на него и револьвер вышиб. Тогда еще были отважные люди.

Чуть позже случилось столкновение с упомянутым выше Шершеневичем. Только последний попытался поднять на поэта руку, как немедленно получил (как в лучшие дуэльные времена) картель, в котором одним из секундантов был назван Сергей Есенин. Сам Шершеневич вспоминал: «Не знаю почему, но из-за какой-то легкой ссоры с Мандельштамом на вечеринке Камерного театра я разгорячился и дал ему пощечину. Нас растащили. На другой день… ко мне явился поэт Ковалевский. Он явился торжественно и передал мне торжественный вызов на дуэль от Мандельштама. Вызов был смешон.

Еще бы один день, и я пошел бы извиняться перед поэтом, которого я люблю, и человеком, которого я уважаю…. В результате дуэли, конечно, не было». Даже из этих субъективных записок не трудно понять, что Мандельштам был неукротим до той поры, пока Шершеневич не принес извинения. Но так же поступал и Пушкин. Когда перед ним извинялись, он немедленно отступал.

В следующей истории уже Мандельштам отвесил пощечину — как раз «советскому графу» Алексею Толстому.

И, наконец, смертельный номер. Мандельштам бросает вызов тирану. Сочиняет в ноябре 1933 года и читает в кругу друзей стихотворение, страшное своей простой правдой и клеймящей язвительностью:

Мы живем, под собою не чуя страны,Наши речи за десять шагов не слышны,А где хватит на полразговорца,Там припомнят кремлевского горца.Его толстые пальцы как черви жирны,А слова как пудовые гири верны —Тараканьи смеются усищаИ сияют его голенища.А вокруг него сброд тонкошеих вождей,Он играет услугами полулюдей —Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,Он один лишь бабачит и тычет.Как подкову, кует за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.Что ни казнь у него, то малинаИ широкая грудь осетина.

Вызов? Еще какой!

Круг друзей был узкий, их было на два человека меньше, нежели на Тайной вечере, но Иуда, конечно, нашелся (ныне его фамилия известна).

Уже на следующий день стихотворение, записанное услужливой рукой доносчика, лежало на столе у «кремлевского горца». Но разве «царю» пристало рядиться с простым смертным? Прикончить немедленно? Сгноить в лагерях? Однако вождь задумался. Смертный-то из породы поэтов. Дело в том, что Сталин уважал и побаивался лишь одного на свете племени — поэтов. Расстреливал и сажал их он очень неохотно. Хотя, конечно, приходилось. Но он, сам в юности писавший стихи, знал, какая это сила — настоящая поэзия. В надежде обмануть самого себя, он позвонил Борису Пастернаку и стал допытываться у него, большой ли поэт Мандельштам? Пастернак отвечал путано и не совсем по делу (на твердую четверку, как позже оценит это Ахматова), однако Сталин решился лишь на высылку.

Затяжная дуэль началась. Высланный в холодную дикую Чердынь, а потом переведенный в теплый Воронеж, поэт продолжал писать невероятно наглые (с точки зрения властвующих холопов) стихи.