Выбрать главу

Которое стекольщик, вися между небом и водой, замазал с особой тщательностью. Ах! Если бы оконные стекла остались прозрачными, дети заглянули бы в комнату и увидели комод красного дерева и корзинку для рукоделия на круглом столике!

— Ну, Авраам, ты пойдешь впереди, перелезай через подоконник.

Авраам пошел по каменной дорожке, прижимая к уху озерную раковину, серую в легкомысленную коричневую полоску, перламутровую внутри.

— Вернись, назад, Авраам, — вдруг закричал Цезарь.

Если бы не раковина, возможно, Авраам и сохранил бы равновесие на углу башни, где в ту среду вечером вместо камня под ногой неожиданно оказалась выбоина.

— Авраам упал!

— С башни?

— Да не с башни, с карниза. Это Цезарь…

Улисс решил, что теперь комната умершего брата в его распоряжении, и перетащил туда чернильницу черного мрамора. Когда воскресший Авраам прозрачной рукой смел на пол чернильницу Улисса, и несчастный калека, расстроившись, ретировался в свою спаленку, наполненную зеленым сумраком, где жил, как скрюченное деревцо, на дорожке Фредега появился житель кантона Ури{2}, последний из тех, кто мог бы претендовать на Изабель. На лбу у него торчала шишка, такие иногда вырастают у мужчин между пятьюдесятью-шестьюдесятью годами. Одиннадцать братьев и сестер! На ногах с четырех утра — пора косить, до школы надо успеть подоить пять коров; по воскресеньям братья в черных шерстяных костюмах и накрахмаленных рубашках сопровождали на прогулке старого отца, золотое кольцо в ухе, выправка, как у щелкунчика, синий парусиновый зонтик и шпага под мышкой. Благовест лился над старой долиной, над гранитными склонами, лестницами для великанов, по ступеням которых скачками спускалась Рёйс{3}. Мать громко молилась на кухне в тот же час, что и слуга в конюшне, и пахари в поле. Мизинцем — руки мокрые — она гоняла туда-сюда по грубому деревянному столу с глубокими выщерблинами, куда наливают суп, письмо от дочери, вышедшей замуж в Нью-Йорке и передвигающейся теперь исключительно на машине в шикарном боа из серых перьев. Вот и отец вернулся, под сто лет ему уже. Приказал слуге распрячь четверку лошадей. Тяжелый это труд, ох, тяжелый! Из одиннадцати детей только Анна, огромная, ростом с дверной проем, осталась в деревне; других отец по очереди приводил на границу своих полей и, схватив за плечи, выталкивал вон. «Я устал». Он позвал Анну, попросил стакан кирша: «Анна, время пришло, я умираю». Она, утирая передником слезы, побежала за священником. Через полчаса отец умер. Регула приехала из Варшавы, сын спешно сел на пароход в Англии; он, сиреневые подтяжки с рисунком, помогал гроб нести. А рядом маячил юный мертвец, тринадцатилетний мальчик, которого давным-давно на холме затоптали лошади, спину держал прямо, грудь в земле, на пухлых руках цыпки от первых морозов. Так вот, уроженец Ури в шляпе с траурной ленточкой, заложив большой палец за пройму жилета, явился в замок, чтобы договориться о продаже вина. Лицо у него было широкое, гораздо шире, чем ему казалось. «Я на трамвайной остановке в Цюрихе, ага?» Каждую свою фразу он метил этим «ага?», словно все у него вызывало сомнение, и то, что он едет к дантисту, и то, что у него есть сестра Нафтали. И то, что он стоит на остановке, что отец умер, что вторая сестра, пропахшая камфарой и перцем, возвращается обратно в Варшаву в пломбированном вагоне, в котором перевозили евреев, ага? Он уступил место даме в коричневом костюме и с фиолетовой продуктовой сеткой. Шел дождь, асфальт снова стал черным, как земные внутренности (земля! земля!), трамвай, скользивший по мокрым рельсам, резко подбросило на повороте, я упал, ага?{4} и сломал два ребра. Дама испустила крик, пахнуло пряной гвоздикой. «Пожалуйста, — поспешно пригласил доктор. Поводил перископом вправо, влево, навел на несчастье человеческое. — Вы сможете носить бандаж?» Конечно, и так все утро проторчал в клинике. Правда, в каучуковом панцире не уснешь, но лежать десять дней в кровати?! До того ли ему сейчас, когда идет война и единственный способ заработать — это купить и втридорога перепродать вино с приозерных виноградников на дальней границе, в Аппенцелле? Итальянский граф в свое время тоже мучился бессонницей в спальне Фредега. На глаза граф никому не показывался; еду ему оставляли на пороге, прислушивались, в комнате тихо, потом дверь чуть приоткрывалась, в щель просовывалась рука и забирала хлеб и молоко. Он не спал, смотрел на кипы бумаг, громоздившиеся вдоль стен, иногда рассеянно ворошил их нефритовой тростью с золотым набалдашником в виде головы дракона, потом подходил к окну, отодвигал тяжелую венецианскую штору, которую раньше поддерживали гипсовые ангелы (теперь ее прихватили гвоздиками для обивки мебели и английскими булавками); графу мерещилось, будто на противоположном берегу озера с гор, пытаясь нащупать в рассветном сумраке несуществующие перила развалившейся лестницы, спускаются его преследователи и направляются к замку, стоя в лодках, украшенных савойским крестом. Время от времени он с надеждой читал на обрывке газеты, в которую было завернуто мясо, что один из всемогущих главарей, игравших с людьми, как еще недавно с ними играли боги, феи и грозные иезуиты, разбивавшие лагеря вдоль границ, умирал от рака горла в покоях своего замка, построенного на заоблачной высоте. И вот однажды до деревни, действительно, добрались два близнеца, оперлись о стену в тени платанов и глаз не сводили с графских окон. Разве что иногда пройдутся по улицам с накренившимися под ударами древних волн домами, потом, молча, вернутся, прислонятся спинами к стене и опять смотрят. Граф сидел за столом, до того неподвижно, что осмелевшие воробьи гнездились в складках его широкого белого жилета и клевали крошки с тарелки, и боялся встать с кресла: «Как убедить близнецов, что человек в соломенном канотье и с густыми рыжими бакенбардами, обрамлявшими лицо, прославившийся в Европе своим легендарным путешествием по Лазурному берегу в повозке с осликом, всего-навсего его слуга?» Граф нацепил шляпу на метлу и поднял ее в воздух. В то же мгновение пуля, продырявив тулью, вонзилась в портрет графини Клотильды. Изабель, к счастью, этот портрет так никогда и не увидела и продолжала свято верить, что граф ее любил, из-за нее прятался на втором этаже замка-отеля, с утра до ночи просиживая в кресле-качалке красного бархата, унаследованном от короля Неаполя. Близнецы караулили графа три дня, гора окурков росла у стены с папоротником, той самой стены, мимо которой Цезарь спокойно пройти не мог и всегда отворачивался. В конце концов, граф открыл дверь, больше напоминавшую ворота феодального замка, спустился во двор и сдался. Мадам, изучавшая небо на башне, краем глаза видела молча удалявшуюся троицу. Мадам выслеживала птицу, иногда прилетавшую с горных вершин, птица минуту парила над озером и потом долго кружила над Фредегом: «Животные меня очень любят», — шептала Мадам. Изабель, маячившая у окна спальни, с мечтательной улыбкой провожала взглядом графа в соломенной шляпе. «Я ему нравлюсь, он точно хотел на мне жениться». Спальню графа занял уроженец Ури, мучившийся бессонницей из-за проклятого бандажа. Разве можно лежать десять дней в клинике, скажите на милость, в горячую пору сбора винограда?