13. Лечебная ходьба
По легенде, в XVII столетии в Ульме хранилась туфля Агасфера, Вечного жида. Опираясь на проверенные веками подошвы его туфель, можно смело пускаться в любой путь — когда-то врачи считали пешие прогулки полезными для психического здоровья. В примечании к полному итальянскому изданию новелл Гофмана о послужившем ему прообразом реальном персонаже сказано следующее: «Вильгельм фон Гроттус (1747–1801) пытался излечиться от наследственного психического заболевания, совершая долгие пешие прогулки. Сошел с ума и умер в Байройте».
14. От Лауингена до Диллингена
В основанном алеманнами древнем городе возвышается множество башен, среди которых выделяется изящная стройная башня Белого Коня — легендарного скакуна, длиной пятнадцать футов (4,5 метра), одним прыжком преодолевавшего Дунай. Как и близлежащий Диллинген, Лауинген известен богословскими школами, колледжами и семинариями, здесь жива атмосфера немногословной, сосредоточенной швабской религиозности, напряженной, полной смиренной радости внутренней жизни, которая, несмотря на грохот яростных межконфессиональных баталий, вообще отличает немецкую сельскую приходскую церковь, особенно в Швабии, хотя с 1269 года Лауинген официально относится к Баварии. Лауинген — маленький городок, где находились такие школы, как Gymnasium Illuster[29], построенная пфальцграфом Вольфгангом в 1561 году и стертая историей; городок приходских священников, пасторов и воспитателей, вроде Дайгеле, прозванного «швабским Менедельсоном», — автора церковных песнопений, которые и сегодня в какой- нибудь сельской церкви звучат как выражение покорного доверия Богу и чувства, которое можно было бы назвать счастьем, не присутствуй в нем тень, ощущение краткости и ничтожности существования. В Лауингене родился наставник Фомы Аквинского Альберт Великий, теперь его статуя возвышается перед ратушей; в трактате «De animalibus»[30] святой энциклопедист не обходит вниманием рыб, которых, по его словам, он наблюдал в родном Дунае.
По немецкой провинции XVIII века, между Швабией и Баварией, совершали короткие паломничества воспитатели и приходские священники Жан-Поля; писатель сопровождает их по проселочным дорогам и по жизненной дороге, повествуя об их странствиях в извилистых, прихотливых, тяготеющих к сложноподчинению, словно снабженных щупальцами, предложениях, в которых Ладислав Миттнер видел попытку воспроизвести на уровне синтаксиса подвижную связь между Единым и Всем и асимптотическую приблизительность недостижимой бесконечности.
Подобный синтаксис являлся зеркалом империи, той самой Священной Римской империи, думая о которой задаешься вопросом, как в «Фаусте» Гете, как она еще не рассыпалась. Фразы Жан-Поля, кажущиеся нагромождением придаточных без главного предложения, висящие в пустоте или, в лучшем случае, зависящие от труднонаходимого центра, отражают политико-социальное устройство, в котором было множество периферий, партикуляризма, исключений, отдельных структур и особых уставов и где отсутствовала крепкая центральная структура — немецкая империя, которая и формально уже приближалась к закату.
У этого мира, истинной сокровищницы для сатирика, Жан-Поль учился ощущать жизнь как разложение, как отсутствие, как deesse. Человеческий путь виделся ему постоянным падением, подобным падению физического тела; Жан-Поль — поэт существования, понимаемого как недостаток убеждения, то есть истинной жизни, но он также тонкий и изощренный стратег, отвоевывающий с помощью поэзии территории убеждения, абсолютные моменты значения в пустыне отсутствия и бренности. Жан-Поля, современника Гёте и Шиллера, антиклассического писателя, держали на некотором расстоянии от великих классиков, да и сам он держался от них подальше; он сатирически высмеивал священно-римско-имперский партикуляризм, но в определенном смысле был не способен вырваться за его провинциальные горизонты. Расставляя стулья вокруг печки и натягивая ночной колпак, прежде чем поведать историю юного учителя по имени Мария Вуц, Жан-Поль иронизировал над тем, кто наивно полагал, будто в дальнем конце переулка начинается grand monde[31], но ему также был чужд «большой мир» политики, в который в те годы, подобно Фаусту, вступала литература, чтобы соотнести себя с путем человеческой истории.