Маршальша — одна из тварей этого дикого христианского леса, выходящая из камня, чтобы совершить дерзкий полет, но признающая себя частью чего- то большего. И вчера, и сегодня жизнь не была к ней особенно добра, как не бывает добра ко всем людям с крепким хребтом, к тем, кто скрывает собственные слабости, чтобы не оказаться грузом для других, чтобы служить им поддержкой и опорой. Жизнь безжалостна с теми, кто живет, все понимая, осознавая собственную бренность; зато она снисходительна к слабым, вернее, к тем, кто демонстрирует слабость, чтобы переложить груз на других, к тем, кого жалеют, балуют, ласкают, принимая за благородные и прекрасные души. Даже Иисус несправедливо обошелся с Марфой, он счел само собой разумеющимся, что она хлопочет, готовя трапезу, в то время как Мария спокойно сидела себе и, забыв обо всем, слушала его речи. Но именно Марфа громче других проповедовала веру в Христа — возможно, даже громче Петра.
Как же трудно быть Маршальшей: мир требует от нее вновь и вновь играть назначенную роль, не позволяет страдать от зубной боли, грустить, все перекладывает на ее прекрасные плечи, которые кажутся такими крепкими. Однако и ее сердцу ведома слабость, порой оно дрожит и чувствует, что из его глубины поднимаются признаки тьмы. Впрочем, как в аллегорических изображениях на портале церкви Святого Иакова в Регенсбурге, она гонит их обратно, вниз, в царство бесформенности, приковывает цепью к мутному ничто и разоружает. Как гласит вечерняя молитва, да будут нам дарованы спокойная ночь и вечная жизнь. Проучись я подольше с Маршальшей в одном классе, возможно, я бы тоже уверовал.
21. В зале Рейха
В этом зале муниципалитета собирался рейхстаг Священной Римской империи, в этом пустующем кресле восседал император, власть у которого постепенно отнимали князья и сословия и который сам не слишком заботился о рейхе, все чаще выступая как его administrator, а не как dominus[43]. Вокруг расположены залы, отведенные для собраний Совета курфюстов, Совета имперских князей и Совета имперских городов. Когда в 1663 году в Регенсбурге обосновался рейхстаг, империя уже была застывшей и выхолощенной; в этом зале, призванном царствовать над миром, недостает самого мира, и пустота зала заставляет вспомнить слова о «пустоте, которую определяют лишь ее границы», сказанные в комедии «Тень, или Возвращение в Рай» Ахимом фон Арнимом — поэтом-романтиком XIX века, очарованным прошлым Германии. Слабый грамматический союз «und» в формуле «Kaiser und Reich» также кажется пустым, разделительным союзом, чистым ничто, способным лишь разделять. Империя — это эллипс, писал Вернер Неф, его фокусы — князья и сословия, а центр (император) — чистая абстракция. «Irregulare aliquod corpus et monstro simile»[44], — говорил в XVII веке об империи один юрист.
Отсутствие центра, недостаток объединяющей силы и политического единства напоминают не о прозрачном, бесконечно светлом взгляде Фридриха II Штауфена, видевшего все как есть — голую поверхность вещей, безо всякого сокрытого смысла, а об отведенном в сторону взгляде представителей испанской ветви Габсбургов, как раз стремившихся разглядеть скрытую, искаженную сторону вещей, тьму, — принято считать, что такой взгляд был у Дона Хуана Австрийского, победителя битвы при Лепанто, незаконнорожденного сына Карла V и прекрасной Барбары Бломберг из Регенсбурга, которая появилась на свет в буржуазном семействе в одном из домов по Тендлергассе. Барбаре Бломберг было восемнадцать лет, императору, овдовевшему семь лет назад, — сорок шесть, в его облике ощущалась преждевременная печальная усталость, понимание тщетности всего и вся, из-за которого, как писал в стихах фон Платен, он выглядел увядающим, как увядала империя, хотя расставание с наследием Средневековья подразумевало утверждение современной всемирной силы под его короной.
Храня память об этой страсти и о женщине, которую ему не суждено было больше увидеть, Карл V вспомнил о ней накануне смерти, за несколько часов до кончины, и тайно оставил ей большое наследство — шестьсот золотых дукатов. Как писал в стихах Брехт, мы предаемся любви, забыв про осторожность. Дон Хуан Австрийский вырос, чтобы прославить Лепанто, но не для того, чтобы стать счастливым: судьба предназначила ему искаженную непрозрачность жизни, а не ясность.