— А вдруг ты лжешь? Я же пытался тебя убить. Зачем тебе мне помогать?
— Превосходный вопрос. Во-первых, в отличье от тебя, я не мерзавец, а стало быть, можно рассчитывать, что действую я хоть с толикой, но последовательности. А во-вторых, я желаю отомстить Гонерилье за то, как она отнеслась ко мне, к своей младшей сестре Корделии и к самому королю Лиру. Лучшего наказания ей я не могу придумать, нежели спарить ее с навозной башней в человечьем облике, коей являешься ты.
— А, ну тогда разумно, — молвил Освальд.
— Тогда рысью марш. Проследи, чтоб Эдмунд не выказывал почтения.
— Я и сам могу его ухайдакать за то, что осквернил мою госпожу.
— Нет, не можешь. Ты же трус, забыл?
Освальда затрясло от ярости, но к мечу тянуться он не стал.
— Беги, дружок, а то у Кармана тут еще полна попа шутовства.
Похотливая рука ветра ощупала весь двор: юбки сестер подскакивали и трепались, волосы хлестали по лицам. Кент горбился и придерживал широкополую шляпу, чтобы не унесло. Старый король потуже запахнулся в меховую накидку и щурился против пыли, а герцог Корнуолл и граф Глостер укрылись от непогоды под огромными воротами замка. Похоже, герцог не возражал, что беседу поведет его герцогиня. Я обрадовался: Эдмунда не видать — и выскочил во двор, звеня бубенцами, с песней практически на устах.
— Эй-гей! — молвил я. — Надеюсь, все хорошенько оприходовались на сатурналиях?
Сестры глянули на меня безучастно, словно я говорил по-китайски или собачьи, а их в одну ночь духоподъемно не оприходовал громадный дуботряс с елдой, как у осла; и не раз. Глостер опустил взор — полагаю, ему было стыдно за то, что вынес собственных святых ради Святого Стефана и угробил годную попойку. Корнуолл осклабился.
— А, — продолжал, нимало не смутившись, я. — Стало быть, у нас тогда стол ломился от рождественских яств? Рог окаянского изобилья от пампушки-иисусика во младенчестве? Тихая ночь, верблюды и три царя одеколона{4}? От коих разило ладаном, златом и миррой?
— Ятые христианские гарпии хотят у меня рыцарей забрать, — произнес Лир. — Гонерилья и так мне вдвое сократила свиту[155], а нынче мне что — совсем распустить прислугу?[156]
— Знамо дело, государь, — вставил я. — Все беды от христианства. Я и забыл, что ветер вам сегодня дул с языческих небес.
Тут выступила вперед Регана — и да, шла она несколько враскоряку.
— Она права. Полсотни человек вполне довольно. Неужели мало? Да нет, и этих много чересчур: и дорого и страшно[157]. И почему не могут, государь, служить вам сестрины и наши люди?[158]
— К тому же, — произнесла Гонерилья, — легко ли будет поддержать порядок в двух разных свитах под одною кровлей, но под начальством разным? Это трудно и невозможно даже[159]. К услугам вашим вся челядь и Реганы, и моя.
— Вот именно. А будут нерадивы — сумеем приструнить[160], — поддакнула Регана.
— Ты всегда вторила сестрице, — сказал Лир. — Единственная собственная мысль расколола бы тебе кочан, как громом, трусливая ты стервятница.
— Так держать, государь, — молвил я. — Вот так кухарка, когда угрей живьем запекала в пирог, то скалкой их по башке, по башке: «Лежать, баловники, не подыматься!»[161] Может, опамятуются. Удивительное дело, что с эдаким отцовским воспитаньем из них получились такие восхитительные чада.
— Дочь, не беси меня![162] Я обойдусь как есть[163]. Я б развелся с могилой, что хранит прелюбодейку-мать[164]. Но все-таки ты дочь, ты кровь моя — или, верней, болезнь в моей крови, нарыв на теле, язва, гнойный веред[165]. Раз так ко мне относишься.