Выбрать главу

А Пашутка, после длинной цепи поклонов, писал так:

«Посмотрел я города и свет видел, но лучше Дона не нашел. Был в Киеве, во Львове, в Миколаеве и много других — ничего не хочу, как наш Ближний Березов и Крутенький барак и речку нашу Медведицу, — но да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…

Затем расскажу я вам про свою службу. Служба паша не легкая. Служба наша такая: день изо дня в разъезде, а ночь настанет — в сторожевом охранении, занимаем посты впереди цепи. 23-го ноября у нас на заставу напал неприятель и взял в плен трех казаков и одиннадцать солдат. Затем 24-го мы поехали в разъезд за цепь верст пять и открыли в горах неприятельскую пехоту — 30 человек. Спешились и пошли цепью. Эта битва была в горах, так что мы думали, что он нас не видел, ан ошиблись: он за нами все время шел, и мы один к одному подошли на тридцать сажень. И началась у нас стрельба. Неприятель разбежался, мы взяли в плен офицера и двух солдат, шесть человек убили. Когда перестали стрелять, стали собираться в кучу — глядим: Федор Зверков лежит убитый, и Привалов дюже ранен. Мы поосерчали и хотели убить офицера и солдат, а нам наш офицер не приказал. Итак, поминайте Федора Зверкова хлебом-солью. Привалов, может, очумеется…»

Были и живые вести с войны. Раньше всех привезла их Уляшка, потом Тимошка Котеняткин, потом раненые и больные. На долю Уляшки выпало больше всего женского внимания — казаки отнеслись к ней с высокомерным пренебрежением: баба, мол, а баба что путного может увидеть в военном деле? Но бабы зато облепили ее густым роем, засыпали вопросами:

— Ну как, Уляша, смоталась?

Уляшка, сухопарая, рябая, но чернобровая, красивая вызывающей ухарской красотой, весело и бойко рассказывала о своем походе именно то, что больше всего могло интересовать ее слушательниц, как и ее интересовало.

— И-и, мои болезные, в одну неделечку! И поспать сладко не привелось: все настороже были, как гуси на пруду под осень…

— Ну, повидалась все-таки, все сердцу легче?

— Да повидалась. Всех станичников видала, все низко велели кланяться — от чела до сырой земли.

— Хорошо принимали?

— Да уж прием был, болезные мои, — последнюю рубаху чуть не отдала! — сверкая зубами и глазами, изгибаясь от смеха, говорила Уляшка. — Уж принять приняли, пожаловаться нельзя… Как приехала, меня муженек сейчас на касцию посадил…

В узких черных глазах Уляшки перебегал лукавый огонек. Бабы, затаив дыхание, ловили ее слова, жесты, ждали: вот сейчас откроется все о Родьке, о том, как ему пофортунило, все то, что носилось, как слух, томило неизвестностью, дразнило воображение, волновало завистью. Но Уляшка, как нарочно, приостановилась.

— Деньжонками-то, — правда, нет ли, — поджился, говорят? — с жалостливым сочувствием спросила Макрида.

— Всей касции двадцать три рубля было у него, — весело проговорила Уляшка.

— Ну, не греши!

— Ей-богу! Вот как перед Истинным! — Уляшка перекрестилась на вывеску потребительской лавки, около которой собрались бабы. — Я два дня посидела — трюшница осталась, крынули как следует!.. Ну, он меня с касции — долой: на черта ты, говорит, мне нужна, коль так хозяйствовать умеешь! Сместил. Я говорю ему: а ты думал, я тебе свою десятку приложу, что у меня под поясом подшита? Нет, не дури! Выписал, так на свой счет содержи…

Смеялись бабы. Одобряли. Но не очень верили Уляшке: хитрит шельма рябая, думали.

— А говорили, добра много набрал, — осторожно уронила Марина.

— И-и, тетя, разговор один! — певуче промолвила Уляшка, вздыхая. — Може, кто и поджился, а мой — чего и зашиб — все в орла прокидал…

Примолкла на минутку Уляшка, сбежал играющий смех с ее лица, пригорюнилась как будто. «Ну, и людопроводка!» — враждебно подумала Марина, но тоже вздохнула и покачала головой, выражая сочувствие.

— Два дня только и побыла с ним, а на третий опять им поход, — вернулась Уляшка к рассказу. — Проводил он меня: езжай, говорит, Уляша. Я было ему: я, мол, с тобой, мое сердечушко, иде ты будешь, там и я. А он и говорит…