Копыта пудовы, и взгляд его вязок,
А шкура черна, точно самая тень.
Шёл медленно зверь — злом немыслимых
сказок,
Которым пугают испанских детей.
И жалобно взвыли дряхлые церкви,
И стон колоколен омыл облака,
Когда заскрипели натужно цепи,
Пленившие плоть быка.
Рогами
рыл
он воздух — густой
И жгучий, словно старинный настой.
Но вновь загудел многолюдный рой;
И бык взревел с толпой в унисон.
Вселенскою силой свирепо он
Рванулся вперёд,
и времени ход
Стал бегом стремительным.
С небом томительным
Слит колокольный стон.
Коррида! Корриду, сестрицу раздора,
Рождал исходящий силою пляс.
За стягом пунцовым тореадора
Утробная страсть по арене неслась:
То бык, не закован природным законом,
Как буря, свободен от мер и мерил,
Взмывал над землёю игривым драконом
По воле упругих невидимых крыл.
Взлетал на дыбы, гарцевал нарочито,
Исполненный силы, что славно слепа,
Мычал, исполняя безумные па…
И солнцем искрились лихие копыта.
Но сталью сверкнуло, взметнувшись, копьё:
Исчадье, пади! — вот призванье твоё.
Пади от руки победителя,
Радетеля, повелителя!..
Пади —
да с трепещущим древком в груди.
Пади!
Багрово вино;
плоть — земли черней.
Ты, горло, утробную боль пролей!
…И хлынуло горе — изгрудный вой:
Бык рушится наземь, извергнув боль.
Ликует народ! Овладел толпой
Поистине славный бой!..
Выходит вперёд смущённый герой;
О времени ход — минуту утрой!
Неистовой бури хвалебной — минуту!..
Тщеславье — проситель, мгновение — люто:
Порвалось, как волос; другому черёд…
Поклоны герой господам отдаёт,
В ответ — продолжения страстного ждёт
Грозы всенародного рукоплескания.
Знать бы грядущего тайну заранее!
Знать бы грядущего мига секрет…
Чуть загремел вожделенный ответ —
Как безвозвратным угас замиранием,
Гордою вмиг головою поник:
Воздух взрезая, безудержный крик,
Смешанный с кровью, прорвался наружу…
Чёрное тело наземь обрушив,
Духом кричал умирающий бык.
Тело — что хлеб, а кровь — что кагор,
Вязок, что ладан, бездонный взор,
Смертью сгущаемый до первоздания…
Выло, давилось воем создание,
Рёвом хлестало в каждый собор —
Только б железо изжить из плоти.
Битвы итог наблюдая — поймёте? —
Кожей мороз ощутил матадор.
Грохот толпы отдалился в туманы,
В них и потух, словно рыцарский пыл…
Бык умирал. Щедро ширились раны
С каждым порывистым взмахом пьяным
Драных обломков невидимых крыл.
…
Вальсом конвульсий — почва от порчи падучей;
Мир аритмично сердечится от «пур фаворе»…
Бык возлежал — грузной, грязною, грустной тучей,
Масляным чёрным сгустком рогатого горя.
Сила смеркается, в смерти себе не верясь;
Гибель в разы розовее заката розового:
Кровь кислотой выжигает глаза кабальерос,
Очи красавиц ласкает, подобно розгам…
В этой крови, в этом сладком победой нектаре,
Руки умыл матадор, на колени рухнувши;
Ею же были омыты небесные дали.
Ветер, как в волосы, в струны испанской гитаре
Пальцы в сердцах запустил. Облака рыдали,
Словно душа беспросветно ослепшего юноши.
«Мы сидели с другом на крыше, на самом краю…»
Другу детства. Лаэрту.
Верному товарищу Никите Турчиновичу.
Мы сидели с другом на крыше, на самом краю,
Словно в речке, нагими ногами болтая в мареве.
Снизу улица сельская гудом плела про июль,
Сверху — небо на головы липло дурманной марлей…
Далью поле глядело, а кровля была горяча —
Мы сидели над миром, как на опустевшей арене…
Друг спросил меня голосом старого циркача:
«Что, взгрустнулось?» — и детской своей головой
покачал.
Я в ответ: «Ничего!.. Только долго тянется время!..»
Крыша зыбилась: дом копошился под нею людьём;
В животе моём — лет куролесила чёртова дюжина…
Друг был годом прочней; помолчав, он сказал:
«Пойдём», —
А потом рассмеялся, не глядя в глаза — незаслуженно!
И нырнули мы в мир — с островка, где царили
вдвоём,
И, доплыв до калитки, простились до «после ужина».
…«После» было — песок: жизнь сквозь пальцы
пёстро текла!
Голова моя сорным её сумасбродствам — улей.
Пятилетка морщиною меж бровей пролегла,
Просто — пропастью
между двумя берегами июлей.
Два июля — в последний зарывшись, теперь молчу,
Тенью первого силясь душить рёвоток Ярила…
Мы — на крыше. Под нами не дышит недвижный чум:
Чумовое — причёсано, чудо — отговорило.
И от кровли промозглостью пасмурит. Мы сидим
На остылой — на ней, как на старом, усталом вокзале.
Ждём? Дождём даже души свежеют в тисках груди.
Нынче — скулам свежо: не умею молчать глазами.
В них ты смотришь, как в воду. Как в зеркало:
«Что, взгрустнулось?»
…Повзрослелось, родной: «Только разве что самую
малость…»
Что не толком ценилось и больно долго тянулось —
Ох, коварное время! — порвалось, родной,
порвалось…