Страх сжал в груди комочек сердца. Я невольно посмотрел в пустоту открытых ворот сушила, где у деда Митрия лежал на слегах выдолбленный им для себя гроб. Остро почувствовалась надвигающаяся беда. Не приехал отец ночевать домой, не послушал бабку, записался в коммуну… Куда теперь нам деваться?
Похолодело небо, от сушила медленно ползет на меня острым углом тень, низкое солнце далеко на горе зажгло красным пламенем окно в чьей-то избе. Рой майских жуков кружит в вершине березы, а она не может от них отмахнуться, стоит беззащитная.
— Втесался в коммуну, — слышу бабушкин голос, — занес беду в дом! Сунул свою голову под топор, умник-разумник, достукался, окаянный человек! Пресвятая матерь, за какой грех наказала меня таким? Как не околел ты маленьким! Будь проклято гнездо, откуда ты, смутьян, поднялся!
Так никогда про отца она не говорила. Ее голос, как перетянутая струна, напряжен отчаянием, злобой. Прижимаюсь к стене, а через голову из окна летят слова, жгучими ссадинами, больные, как занозки под ногтями. Тревожно оставаться одному, а к бабушке идти не могу: с ней в избе страшно.
У ворот ограды стоит дед Василий, смотрит белыми глазами на заходящее солнце. Он положил руку мне на голову, шевелит пальцами, волосы потрескивают на макушке.
— Умаялось солнышко, сейчас уйдет. За день какую дорогу одолеть надо! Всем людям посветить, пригреть каждую травинку, мушкам да метлякам крылышки утром подсушить надо… Дивно дел у него!
Я не слышу, о чем он говорит. Смотрю на крыльцо нашей избы, с которого неуклюже на четвереньках спустилась бабушка и поползла к дяде Мануилу — брату отца. За ней следом движется тень от сушила. Раскрытое окно нашей избы смотрит пустой глазницей на потухающий закат.
— Дедушка, иди к нам ночевать, — прошу я, обхватив его руку на своей голове.
— Худо Варваре стало?
— Бабушка ушла от нас.
— Ах ты, какой грех случился, какой грех…
В сумеречном свете на западенке дед прикрыл нас полами фуфайки, прижал руками, и не так уж страшна теперь кажется пустая кровать бабушки, темнота под лавкой. Утихает тревога.
Добрый старик! Сам лишенный света, как ребенок, беспомощный, каким сильным ты был для нас в этот тревожный вечер, когда я впервые захлебнулся страхом, вдруг понял, что в светлом мире, кроме радости, живут горе, злоба, что отец может стать кому-то поперек пути.
Под слабой рукой старика чувствовали мы себя, как птенцы под крылом орла. Дед лучился добром и теплом, умел водить по неведомым тропам сказки, где жили славные короли, и не было у них иных дум, как только о крестьянине.
Иду за серебряным конем по узорным стежкам сказки. Открывается хорошая, большая земля, плещут речки волной в берега, ветер гладит ласковой ладонью хлебные полосы, а королевич привечает пахаря.
— Дедушка, зачем он поехал далеко?
— Видишь, какое дело… Без ума править не подходит как-то. Надо посмотреть, ладно ли мужику. Как он пашет и сеет, какой достаток в хозяйстве. Без досмотру все захиреет, каждому делу свой пригляд надлежит. Доведаться поехал королевич, как оно у крестьянина, с какой стороны бередит? У кого от счастья сердце млеет, у кого от горя в глазах темнеет. К мужику надо сердце прикладывать теплой стороной, потому он кормилец миру всему.
Замолчал дед Василий, над нами сгустился и обвис сумрак, за окном лучилась низкая яркая звезда.
— Время уж не рано: от западенки понесло. Ложитесь, я посижу до света. Спите, не бойтесь, я вас никому не отдам.
Печальную весть, что бабушка покинула нашу избу, мать с отцом встретили молча. Мать смотрела на отца, а он — в угол.
— Что теперь про нас с тобой судачить станут? — сказала мать. Отец продолжал молчать, а потом стукнул ладонью по столу, прошел по избе, сел и опять встал.
— Молва пойдет, от нее не убережешься. Она, как волна, несет добро и мусор. Анна, а если все, чего боимся — через колено, на половинки да на сторону! Не испугаешься, Анна?
Он отодвинул стол, стал перед божницей с опущенными руками, потом выбросил их к потолку, резким движением сгрудил в кучу три иконы, понес их к печке. Мать остановила отца перед шестком.