— У меня он тоже не лишний, не обочь полосы рос. Парень в годы вошел, под ногами не затрется.
Среди людских дел не сразу отыщешь себе трудовой уголок, не сразу приметишь то главное, с чем ты пришел на землю. Не мнет тебя горе, не застит печаль, а грусть твоя — это бегущие тени облаков. Если же у тебя есть хорошие мать и отец, а добрые люди оделили мечтой, — сколько солнца в мире! Запас неизведанных сил не умещается под небом, а в дальних далях на радуге под тучей цветут твои грезы…
Лес да поляна, два пня да вечернее солнце — куда лучше места для беседы! Здесь слово сказывается под думу, весит, льнет. Здесь остывающее небо в зеркалах омутков притихшей речки. Здесь кусты у берега на коленях допивают остатки блекнущей синевы.
Сидим с учителем на пнях. Он позвал меня на прощальную беседу, но молчит, смотрит на крутой хребет косогора, куда взбираются желтые березки.
— Осень расставляет свои факелы, — говорит он. — Жаль лета, но чарует и «…пышное природы увяданье». Вот так из века в век: постоянное обновление и полное прелести увядание.
Вижу, грустит учитель. Откуда такое на него наехало? Поспорить, доказать, убедить, возмутиться, загреметь — это его, а он грустит словами какого-то поэта:
— Зачем морок[47] натягивать, — замечаю я. — Вы же не старик?
— Ты это к чему понес? — резко оборачивается он ко мне, будто его под ноготь кольнуло.
— Грустят несчастные.
— Э, нет, батенька мой, тут ты не туда загнул! Несчастные горюют, а грусть — тонкое чувство человека. С ней надо бережно: можно и расслюнявить. Она должна быть светлой, очищающей, чтоб как вольный банный пар для тела. Мне не грех и растронуться. На грани моих лет следует оглянуться, чтоб узнать, сколько лет даром растерялось. У тебя уймища времени, только не думай, что оно тебе дано на потеху. Хочу посоветовать, чтоб тратил ты время, а не растрачивал, чтоб не исковеркал жизнь на безделушках, не превратил ее в бремя, не обвис бесполезным грузом на плечах людей. Коммунары посылают тебя к музыке. Такого здесь еще не было. Не забывай:
Вспоминаю это четверостишие, взятое эпиграфом в книге Тимирязева «Жизнь растений». Читал ее по совету учителя, перекладывал главы, когда учился выуживать самую соль мысли. Тогда эпиграфа я не раскусил, а сейчас учитель положил его мне, как кирпич в руку.
Возвращаясь домой, часто останавливались, определяли левитановские, шишкинские уголки.
— Стой! Куда бежишь от красоты? — останавливает меня учитель. — Федору-чародею где отведем место?
Уже проступали за деревьями дома коммуны. Было решено, что Васильеву место только тут. Нашли место на лесной просеке, где среди решеток папоротника чернели большие пни-скалы. Сюда приносила григовская Сольвейг свою светлую грусть и пела лучшую песню земли.
— Ты обязательно узнай побольше про этого светлого и страстного норвежца. Чую я, что у него великая душа жизнелюбца! Краски его гармоний залетают даже и в наш лес. Приходи-ка вечерком и прихвати скрипицу. Я сегодня как-то обмяк, разбередился. Хочется музыки.
Вечером на квартире учителя на столе разложены ноты. За раскрытым окном закат, две скрипки поют баркаролу. За прудом перекликаются в загоне овцы, где-то наигрываются перед сном ребятишки, и зовет женский голос:
— Апрошка, хватит бегать! Ужинать собрано.
Дед Афанасий вышел к амбарам, смотрит сквозь стволы берез на зарю. На музыку к нам заходит Алексей Зайцев, слушает у порога, подбодрив на боку руку.
— Какую-то хорошую штуку разыгрываете, — замечает он. — Такой не доводилось слышать.
— О, Абрамыч объявился! Пролазь к нам, садись и приобщайся. А штуку эту, братец ты мой, мог создать только Чайковский. Ему одному по плечу простота, напевность, проникновение. Не слыхал, говоришь? В мире люди столько сотворили прекрасного — века надо жить, чтоб всем насладиться! Садись, распахни душу и внемли.
Много в этот вечер поиграли, что нам было по силам, и порассуждали.
— Вот ведь дело какое! — разводит руками Алексей Абрамович. — Наслушаешься музыки — просветление, обновление какое-то в тебе получается: вроде веником в себе хорошо промел.
— А, проняло, за печенку ухватило! — смеется учитель. — Раз настроился — давай к столу. Петь будем!
И запели: