Выбрать главу

   В городе были воздвигнуты многочисленные памятники и статуи: голова Маркса на мраморном цоколе (площадь Народной Мести), памятник коммуне, жертвам борьбы с Колчаком, уральский рабочий и т. д. Большинство этих памятников принадлежало резцу довольно известного скульптора Ерзи, из крестьян-мордвин, которого хорошо знала парижская эмигрантская колония в 1910-1912 годах и который как-то получил даже в Риме премию. Несмотря на это, большинство скульптурных произведений, украшавших Екатеринбург, было крайне неудачно, особенно памятник жертвам борьбы с Колчаком, где на громадном глобусе, обитом железными листами, возлежала обнаженная женская фигура, повернувшаяся спиною к тут же расположенному небольшому кладбищу с могилами этих жертв. Более удачна была совершенно обнаженная фигура человека, пытливо всматривающегося в даль, поставленная перед собором. Но и эту фигуру портило то, что она была поставлена на не соответствующий ей, чрезмерно маленький цоколь, с которого был снят бюст Екатерины II. Кроме того, фигура возбуждала негодование религиозных людей: голый мужик перед собором, да еще задом к нему!

   Ко времени моего приезда Ерзи рке не было в Екатеринбурге: его выжили более левые художнические элементы, которые и взяли в свои руки дело украшения города. Украшение это заключалось главным образом в саженных холщовых плакатах-картинах, ярко размалеванных, кричащих, последующих определенные агитационные цели и во множестве облеплявших стены зданий или расставленных по улицам. Были плакаты постоянные, например внушавшие прохожему уверенность, что "крестьянин даст рабочему хлеб, рабочий даст крестьянину товары", прославлявшие Красную армию (красноармеец, наступивший ногой на истекающего кровью толстого генерала в эполетах и орденах), и т. д. Были плакаты и временные -- по случаю "недели помощи крестьянину", постройки Казанско-Екатерин-бургской железной дороги и т. д. Все это было лубочно, наивно, но пестротой своей несколько скрашивало унылый вид города, где чуть не 9/10 населения было одето в опостылевшее хаки, и, главное, вокруг всего этого, видимо, кормилось порядочно народу.

   А жилось в городе из рук вон скучно. Партийная работа наша была сведена до минимума, сначала арестом всего местного комитета, затем, по выходе членов его из тюрьмы, невозможными полицейскими условиями и широко разлившейся апатией рабочих. При отсутствии малейших проблесков свободы печати, слова, собраний, союзов, при невозможности собираться двум десяткам человек без того, чтобы об этом тотчас же не узнала ЧК, при постоянной слежке за членами комитета и за мной (приставленные ко мне шпики сидели обычно на камушке против моих окон и иногда имели глупость расспрашивать обо мне обитателей соседних домов, которые и передавали мне об этом) -- при всех таких условиях организация имела возможность сколько-нибудь широко развертывать работу только в особо праздничных случаях, как, например, выборы в Совет, платя за это каждый раз очередным арестом своих членов. Профессиональные союзы не представляли собою и подобия той организации, которая известна под этим именем в Европе и Америке. Они занимали обширный дом -- бывший окружной суд, громко названный Дворцом труда, но по существу являлись унылыми и тихими канцеляриями, куда рабочие заглядывали едва ли не только чтобы судиться за "труддезертирство", "лодырничество" и т. п., преступления в товарищеском дисциплинарном суде, приговаривавшем их либо к принудительным работам, либо к более или менее длительному заключению.

   Книг нельзя было доставать никаких и нигде. Библиотек не было; книжные магазины блистали пустыми полками, да и продажа из них производилась только по особым ордерам для учреждений. Местная газета "Уральский рабочий" представляла собой самый жалкий, политически безграмотный листок. При таком полном отсутствии умственной пищи лакомством казались даже московские "Известия" и "Правда", которые мне посчастливилось регулярно доставать благодаря высокому служебному положению Суханова, а уж о книгах, которые удавалось изредка получать из Москвы, нечего и говорить.

   Сношения с Москвой были единственным источником, поддерживавшим умственную жизнь. Но сношения эти удалось наладить не сразу, и приходилось ждать оказий, так как на почту никак нельзя было положиться: даже заказные письма пропадали сплошь и рядом. Секрет этих пропаж рассказала нашим товарищам, сидевшим в тюрьме, одна девица, служившая в черном кабинете ЧК. Молодой человек, ухаживавший за этой особой, хотел получить от своих родных из Омска сапоги. Зная, что письма задерживаются отправкой с почты в черный кабинет и иногда пропадают там, он вручил письмо для отправки непосредственно своей любезной. Девица не удержалась, чтобы не рассказать об этом своим подругам. В результате и она, и ее поклонник очутились в тюрьме. По словам этой девицы, перлюстрация производилась так. Все письма (приходящие и уходящие) направлялись с почты в черный кабинет и распределялись пачками в несколько сот штук по сотрудникам и сотрудницам -- большей частью самой зеленой молодежи. Согласно инструкции, сотрудник должен был выбрать из пачки для просмотра: 1) конверты, надписанные очень хорошим почерком (предполагаемая переписка белогвардейцев), 2) конверты, надписанные очень плохим почерком и безграмотно (предполагаемая переписка красноармейцев с деревней), и, наконец, 3) известное количество конвертов наудачу -- кроме, конечно, адресов, просмотр которых был обязателен. О просмотренных письмах и найденной в них крамоле (тоже по особой инструкции) сотрудник должен был представлять письменный доклад по начальству, которое и распоряжалось окончательно, какие письма задержать, с каких снять копии, по каким возбудить дело и т. п. Желая сократить свою работу, юные сотрудники часто попросту известную часть переданных им писем уничтожали, благо никто не считал. По неизреченной провинциальной наивности на просмотренные конверты накладывали кроме круглого почтового штемпеля еще овальный. И действительно, просматривая получаемые мною письма, я всегда находил на конвертах этот овальный штемпель, дата которого зачастую оказывалась на два-три дня позднее даты обычного почтового штемпеля.

   Высшим органом власти в Екатеринбурге формально считался Совтрударм -- Совет трудовой армии. После того как -- третья, если не ошибаюсь, -- армия, расположенная на Урале, была переведена на "трудовое" положение, проектировалось все управление Приуральским краем построить на ее основе. Таковы были, по крайней мере, планы Троцкого, полагавшего, что в трудовых армиях он нашел новое и вернейшее средство "спасти Советскую Россию". Превращение армий в трудовые делалось с большой помпой, в газеты летели телеграммы, печатались торжественные резолюции, хвалебные передовицы и даже ежедневные сводки работ, произведенных этими армиями. Увы, и это очередное увлечение лопнуло как мыльный пузырь! Кто теперь помнит и говорит о трудовых армиях, хотя на бумаге они существуют, кажется, и до сих пор? Когда наша партия критиковала трудармейскую утопию, предсказывала, что из этой затеи ничего не выйдет, кроме нового чудовищного расточения народных сил и мучительства, -- эта критика ее служила для большевистских официозов новым доказательством нашего "социал-предательства" и "измены". Однако никакие дутые отчеты чиновников, желавших порадовать начальство докладами о дутых мнимых успехах, не могли изменить того грустного факта, что с самого начала производительность трудовых армий была ничтожна, а стоимость их содержания громадна; что мужики из дальних губерний, загнанные в качестве трудармейцев на Урал, никак не могли понять, почему теперь, когда война с Колчаком кончилась, они должны рубить лес, косить траву и т. д. здесь, на чужбине, под военную команду, а не могут делать этого свободно у себя дома, и потому разбегались массами, а местные мужики, в свою очередь обозленные хозяйничаньем у них пришельцев, то и дело поджигали наваленные трудармейца-ми штабеля леса или копны сена. Весь трудармейский план оказался праздной бюрократической затеей.