Контрасты? Сколько угодно. Пышные соборы и дворцы, крестьянин ведет по улице мимо роскошных магазинов и кафе понурого осла. Вдумчиво, внимательно, вдохновенно работает гончар. Десять раз, сто раз возвращается он к своему изделию, никуда не торопясь, и потом, без перерыва, берется за новое. А потом вдруг пересчитывает сделанное за день и бросает работу: на сегодня хватит, на хлеб он уже заработал. Кто он — художник или поденщик? Мужчине плакать нельзя. Но вот он запел, и в голосе горькие слезы без всякого итальянского бельканто. Говорилось, будто испанцы легко убивают — и в бою, и в драке. Не легче других. Но прощают действительно легче. Кого сразу не убили, того через минуту угощают сигаретой, раздавая тут же по одной из пачки всем окружающим. Один из храбрейших разведчиков отказался пойти на задание: «Сейчас время обеда». Пошел после обеда, напоролся на засаду, троих убил, четвертый застрелил его самого. Милисианос первых месяцев войны порой бежали с фронта от страха перед страхом: боялись, что будет страшно, а мужчина не должен знать страх. Взятые в плен, они не хотели, чтобы им завязывали глаза перед казнью, поднимали кулаки и бестрепетно кричали: «Да здравствует республика!» Или: «Да здравствует коммунистическая партия!» Или даже: «Да здравствует профсоюз горняков!» Но труднее всего было научить солдат не собираться в кучку под бомбежкой. Они так и говорили: умирать, так вместе. А ведь об испанском индивидуализме написаны десятки книг и иностранцами, и самими испанцами. Не случайно Лопе де Вега создал гордый диалог: «Кто вы?» — «Фуенте овехуна». — «Что это значит?» — «Все друг за друга». Это прошлое? А почему же тогда именно компартия так выросла и стала подлинно народной в дни войны? Почему у ее солдат и командиров никто не мог найти «индивидуализма»?
Индивидуализм аристократии и интеллигенции, анархистских вождей и незадачливой буржуазии, как мне кажется, напрасно приписывался всему народу. На самом деле народу и лучшим представителям его культуры, начиная от кардинала Сиснероса и святой Тересы до Унамуно и Валье-Инклана (я нарочно привожу эти имена, не ссылаясь на современников), свойственно удивительное чувство достоинства — собственного, всенародного, общечеловеческого. Это и есть та пресловутая испанская гордость, о которой написаны сотни пьес и романов, о которой французы говорят: «Горд, как испанец». Авторы этих пьес и книг преувеличивали одну сторону испанского характера, не вскрывая ее корней. Испанским авторам это было и не нужно, — их читатели и зрители понимали это, а иностранцы, особенно французы, классики и романтики, принимали односторонность, условность за полную правду: сами испанцы так пишут. Старый интеллигент, к которому я пришел по делу, извинился, что не принял меня накануне: «Мы недавно потеряли сына на войне, жена не может прийти в себя». Он сказал это спокойно, мне показалось даже — гордо; нет, это была не гордость, а, я бы сказал, удовлетворение страданьем: теперь никто не скажет, что он, старик и видный человек, живущий лучше других, не пострадал, когда страдают все, что он не принес жертвы, что он хуже других. Молодой офицер, вчерашний штатский, командир отличившейся бригады, вызывается в штаб. Там с поздравлениями ему сообщают, что он назначается командиром дивизии. Он с ужасом отказывается от назначения, но в штабе ничего не хотят знать. Вечером он пускает себе пулю в лоб. На столе остается письмо, в котором покойный объясняет, что покончил с собой не из трусости, а потому, что убежден, что не справится на новой должности. «Мне так трудно было даже в бригаде. Не могу нести такую ответственность за стольких людей». В конце письма стояло: «Да здравствует Республика, да здравствует победа!» Если все это индивидуализм…
Ни одна провинция не похожа на другую, не похож человеческий тип. Невысокие, приземистые, коренастые, со склонностью к полноте андалусцы (причем, классические красавицы Севильи — блондинки), высокие сухие кастильцы, с медальными профилями римских императоров, мечтательные астурийцы с песнями, близкими к итальянским (а в Астурии самый верный, самый упорный отряд рабочего класса — горняки), суровые галисийцы, чьи песни еще нежнее. В Испании вообще поют и читают стихи так, как будто песня и стих — второй язык. Люди говорят не только на разных наречиях, но даже на разных языках: язык басков не имеет ничего общего с испанским. Одним — южанам — природа дала все: плодородную землю, ровный теплый климат. Но тысячи га не возделываются: это пастбища для быков; их откармливают годами, чтобы они храбро умерли на арене. Арагонцам достались камни безводных гор, резкие ветры, вековая нищета. В Каталонии нет крупных землевладельцев, в Эстремадуре нет мелких, есть помещики и батраки. Одни живут среди апельсиновых рощ и даже под пальмами, другие среди каменных пустынь. Испанию омывают океан и теплое Средиземное море, а самая дешевая рыба — норвежская треска. Столько старинных городов, каждый со своим лицом, столько памятников архитектуры и музеев есть только в Испании и в Италии. Зато на западе страны сохранилось нечто вроде курных изб. Нигде католическая церковь не была такой всевластной и изуверской, нигде попы и монахи не крали и не развратничали так открыто, и нигде, может быть, человек так не искал внутренней свободы. В драме Кальдерона «Жизнь есть сон» главный герой Сехисмундо произносит знаменитый монолог: почему с детства заключенный отцом в тюрьму полузверь требует свободы? Только потому, что он — человек. И если, несмотря на каталонский и баскский сепаратизм, на то, что жители Сантандера ходят под постоянным дождем, а жителям Кадикса не нужны ни пальто, ни плащ, все же можно говорить о единой Испании, то потому, что эти черты — достоинство и человечность — присущи всем.