Выбрать главу

«Какие хорошие песни знала мама… Хоть бы не забыть!» — вздохнула она и прогнала ворон.

Маша звонит в теткину дверь, обитую мягкой коричневой кожей со стегаными, как на ватном одеяле, квадратиками. Ей кажется, что сейчас дверь откроет старушка или пожилая женщина, кто-нибудь из теткиных приятельниц по работе, по жизни. Но дверь Маше открывает мужчина лет сорока, длинный, худой, близорукий, очень приветливый и очень Маше приятный, и в руке у него попыхивает малюсенькая рябая кастрюлька на деревянной ручке. Маша сроду таких кастрюлек не видала — оказывается, в них варят кофе. А в Летунёве пьют молоко и чай, там кофе никто не пьет, кроме клубного художника — хвастуна и пропойцы, который скрывается от алиментов и стряпает кофе в большом медном чайнике.

Маша находит Пелагею Григорьевну в самом что ни на есть привлекательном виде, и это ее удивляет и настораживает. Волосы крашеные, красиво причесанные, губы — в помаде, на ногтях — розовый лак, и халат на тетке замечательной красоты, хоть куда иди — не стыдно. И вообще выглядит Машина тетка здоровой и нарядной, словно пришла с концерта или идет на концерт. «Уж больна ли? — думает Маша. — Может, шутит, на любовь проверяет? Чудачка!» Но ей почему-то вдруг, безо всякой причины становится так хорошо, оттого что она здесь, в этом доме, и оттого что ее тетка Пелагея Григорьевна, родная сестра от. ца, такая красивая и нарядная!

Маша идет в ванную, моет лицо и руки горячей водой и круглым сиреневым мылом, потом она расчесывает и переплетает свою рыжую худосочную косу и глядит на себя в зеркало, приглаживая мокрыми руками волосы на висках, чтоб голова ее была совсем гладкая, без висюлек — этого Маша не любит, просто терпеть не может! «Какое большое, ясное зеркало! — думает она. — Как будто в нем — солнце. А на солнце все хороши, потому что оно — свет. Надо бы у себя в Летунёве над зеркалом электрическую лампочку примостить — не такая уж я страшненькая на свету». — И Маша полощет свой рот семь раз горячей водой, смахивает с плеч волосы и пыль, одергивает васильковую кофту и входит в комнату прибранная и свежая.

Втроем садятся обедать: Пелагея Григорьевна, Василий Дмитриевич — родной брат ее покойного мужа — и Маша. Василий разливает в три глубокие тарелки багровый дымящийся борщ, расспрашивает Машу про деревенскую жизнь, про мать — чем болела, про отца — как без нее справляется, про Машины виды на жизнь.

«Замечательный борщ! — думает Маша. — Мать, когда живая была, зимой точь-в-точь такой и варила. А я — щи да щи. Отец помалкивает, а сам эти щи, наверное, с закрытыми глазами ест — видеть не может! Вернусь, обязательно борщ сварю. Такое простое дело, а радость… Ах, как же это я раньше не додумалась отцу борщ сообразить — в первую зиму, когда мы вдвоем с ним без матери с тоски подыхали да молчали друг на друга. Вот ведь при смерти Пелагея Григорьевна, а в доме у нее свет и радость. Свет и радость…» — в уме повторила Маша.

Она огляделась кругом и увидела, что вправду — свет и радость, неизвестно откуда, но есть они здесь. И тут впервые она поняла, что тетка действительно при смерти. Поняла безотчетно, каким-то загадочным для нее самой образом, каким-то природным чувством притаенной правды. Она съела весь борщ и увидела на дне тарелки синий домик в синих кустах и в синих деревьях, рядом с которыми гуляла с синей собакой синяя девушка, а надо всем — из синих облаков — торчали синие пучки лучей.

После обеда пили чай с вареньем из грецких орехов. Орехи были целые, в скорлупе, но совсем мягкие, чуть потверже вишен, их надо было есть целиком. Отец часто приносил ей орехи и раскалывал молотком, вылущивая извилистые, сладковатые ядрышки. Но чтобы орехи можно было варить и жевать в скорлупе — до этого Маша бы не додумалась. Нона улыбнулась тому, что купит и обязательно привезет отцу эту невидаль, словно отец сделался младше Маши и даже совсем маленьким…

Пришла медсестра, пожилая, мужеподобная, в венчике из седых косиц. Ее хриплый рокочущий голос наполнил собой всю квартиру. Она вела себя здесь по-хозяйски, как человек, всю свою жизнь проживший в этой семье, и строго объявила Маше, что ее скверную кожу надо лечить, что она даст Маше в среду талончик к врачу, потому что никак не годится ходить в молодые годы с таким «запущенным лицом».

— У вас, Маня, волосы — как солнце, а глаза — зеленые, как листья, но эта кожа делает вас просто уродливой, а вывести всю эту дрянь ничего не стоит.

Медсестра ушла с теткой в комнату, сделала ей какой-то укол и сказала, что, как всегда, придет обезболить на ночь. «Странно, — подумала Маша, — приходит к умирающей женщине, а занимается ерундой, моими прыщами». Это было скорей удивительно, но не обидно. После укола Пелагея Григорьевна из комнаты не вышла, а осталась лежать там при занавешенной лампе. У нее тихо играла музыка.