Выбрать главу

сонной рукой не смахнуть. Не смахнуть…

«Непокорные космы дождя, заплетенные, как…»

Непокорные космы дождя, заплетенные, как

растаманские дреды, и сорвана крышка с бульвара,

ты прозрачна, ты вся, будто римская сучка, в сосках,

на промокшей футболке грустит о тебе Че Гевара.

Не грусти, команданте, еще Алигьери в дыму,

круг за кругом спускается на карусельных оленях,

я тебя обниму, потому что ее обниму,

и похожа любовь на протертые джинсы в коленях.

Вспоминается Крым, сухпайковый, припрятанный страх,

собирали кизил и все время молчали о чем-то,

голышом загорали на пляже в песочных часах,

окруженные морем и птичьим стеклом горизонта.

И под нами песок шевелился и, вниз уходя,

устилал бытие на другой стороне мирозданья:

там скрипит карусель, и пылают часы из дождя,

я служу в луна-парке твоим комиссаром катанья.

««Кровь-любовь», – проскрипела кровать…»

«Кровь-любовь», – проскрипела кровать,

«кровь-любовь», – рассердилась таможня,

«кровь-любовь», – так нельзя рифмовать,

но прожить еще можно.

Пусть не в центре, пускай на краю

бытия, не в портянках атласных —

восклицательным знаком в строю

русских букв несогласных.

Кровь-любовь, благодарность прими

от компьютерных клавиш истертых,

и за то, что остались людьми,

не желая расфренживать мертвых.

Кровь-любовь, не дается легко

заповедное косноязычье,

но отшельника ждет молоко:

утром – женское, вечером – птичье.

«Чадит звезда в стеклянном саксофоне…»

Чадит звезда в стеклянном саксофоне,

изъезжен снег, как будто нотный стан,

косматая Казань, у января на склоне,

зубами клацает: та-та-та-татарстан.

Для нас любовь – количество отверстий,

совокупленье маргинальных лож,

твой силуэт в пальто из грубой шерсти —

на скважину замочную похож,

и полночь – заколоченные двери,

но кто-то там, на светлой стороне,

еще звенит ключами от потери,

та-та-та-та-тоскует обо мне.

Шампанский хлопок, пена из вискозы,

вельветовое лето торопя,

не спрашивай: откуда эти слезы,

смотрел бы и смотрел бы сквозь тебя.

«Я выжил из ума, я – выживший, в итоге…»

Я выжил из ума, я – выживший, в итоге.

Скажу тебе: «Изюм», и ты – раздвинешь ноги.

Скажу: «Забудь язык и выучи шиповник,

покуда я в тебе – ребенок и любовник…»

На птичьей высоте в какой-нибудь глубинке

любую божью тварь рожают по старинке:

читают «Отче наш» и что-нибудь из Лорки

и крестят, через год, в портвейне «Три семерки».

Вот так и я, аскет и брошенный мужчина,

вернусь на этот свет из твоего кувшина:

в резиновом пальто, с веревкой от Версаче

и розою в зубах – коньячной, не иначе.

«Играла женщина в пивной…»

Валику Глоду

Играла женщина в пивной

за полюбовную зарплату,

И поцарапанной спиной

мне улыбалась виновато.

Дрожа в просаленном трико

под черным парусом рояля,

Слегка напудренным кивком

на плечи музыку роняя.

Играла, словно мы одни,

забыв на миг пивные морды,

И пальцами делила дни

на черно-белые аккорды.

Над чешуей в клочках газет

привычно публика рыгала,

И в одноместный туалет —

тропа бичами заростала.

И в лампочке тускнела нить,

теряя медленно сознанье,

как будто можно изменить

нелепой смертью мирозданье.

Играла женщина! И жаль

ее мне было за улыбку,

И под подошвою педаль

блестела золотою рыбкой.

«Губы в кристалликах соли…»

Губы в кристалликах соли —

не прочитать твоих слез…

Словно украл из неволи

или в неволю увез.

Волны под вечер на убыль,

мыслей вспотевшая прядь:

…чтобы увидели губы —

надо глаза целовать.

Больше не будет скитаний,

меньше не станет тряпья.

Бабочку в черном стакане

выпью, дружок, за тебя.

Пой мне унылые песни,

сонным шипи утюгом.

Плакать невыгодно, если

море и море кругом.

Ты расплетаешь тугую,

косишь под провинциал…

Я ведь другую, другую