По моим объявлениям, составленным в таком духе, приходило много народа — все какая-то странная и требовательная публика. Я всем расхваливал прелести этого уютного уголка, заросшего девственным плющом с наружной стороны; внутри и в помине не было ни плюща, ни чего-либо девственного. Но эта публика ставила такие невыполнимые требования по части всякого переустройства — то она хотела перенести погреб на чердак, то чердак в погреб — что я не мог на них согласиться. Я уже отчаивался сдать когда-нибудь свой флигель, как однажды после обеда заявился какой-то пожилой уже господин, небольшого роста, гладко выбритый, очень стройный, очень вежливый, со шляпой в руке. На нем был костюм старого покроя, но без единой складки, длинная цепь от часов с причудливыми брелоками и зеленовато-белокурый парик, по своей безвкусице напоминавший худшие времена орлеанистской эпохи.
Этот маленький человек все находил чудесным... и не переставая выражал свой восторг в таких лестных отзывах, что я не знал, как на них ответить. В уборной перед легкомысленными картинами его парик закачался, и он воскликнул:
— Ах! Ах!
— Картины Фрагонара, — объяснил я, не зная, выражают ли эти „ах“ одобрение или неудовольствие. Но я скоро успокоился.
— Ах! ах! — повторял он... Фрагонара?... Неужели?... Чудесно!...
И я увидел, как его маленькие глазки как-то странно закрылись под влиянием недвусмысленного чувства.
Молча и очень внимательно осмотрев картины, он сказал:
— Хорошо... согласен... Я найму этот чудесный флигель.
— И укромный... — прибавил я конфиденциально-шутливым тоном, указывая ему через окно красноречивым жестом на густую, высокую, непроницаемую завесу из зелени, которая окружала нас со всех сторон.
— И такой укромный... конечно!
В виду восторгов, которые так почтительно и вероятно не без „игривости“ расточал перед мною этот сговорчивый квартиронаниматель, я счел нужным под разными благовидными предлогами и без всяких возражений с его стороны поднять на несколько сот франков и без того уже высокую цену за флигель. Я упоминаю об этом ничтожном инциденте исключительно для того, чтобы отдать должное удивительной любезности этого маленького господина, который, с своей стороны, был в восхищении от моего отношения к нему.
Мы вошли в дом, и я занялся составлением домашнего условия. Из расспросов об имени и звании я узнал, что имею дело с старым нотариусом из Монружа Жан-Жюль-Жозефом Лагоффеном. Для большей точности я осведомился также, женат ли он, вдов или холост. Вместо ответа он разложил передо мной на столе пачку банковых билетов, и я принужден был выдать ему квитанцию в получении денег и ответа на заданные вопросы. „Очевидно женат, — подумал я... только не хочет сознаться после... Фрагонара“.
Я стал его внимательнее рассматривать. У него были бы, может, приятные глаза, но в них не было никакого выражения. Они были теперь совершенно мертвые, и кожа на лбу и щеках, землистого цвета, висела, словно разваренная, вся в складках.
Выпив из вежливости стакан оранжада, Жан-Жюль-Жозеф Лагоффен уехал после бесконечных благодарностей, приветствий и поклонов, предупредив меня, что он завтра же переедет — если это меня только не беспокоит — и взял с собой ключ от флигеля.
Ни на второй, ни на третий день его не было. Прошла неделя, другая, а о нем ничего но было слышно. Странно было конечно, но все же объяснимо. Наконец, он мог заболеть, хотя при его исключительной вежливости должен был бы написать об этом. Может быть, его подруга, которую он должен был привезти с собой в маленький флигель, отказалась ехать в последний момент? Это мне казалось самым правдоподобным. Я ни на одну минуту не сомневался, что Жан-Жюль-Жозеф Лагоффен нанял этот восхитительный, укромный уголок исключительно только для своей подруги. Это необыкновенное выражение в глазах и беспорядочное движение его парика при виде обольстительных картин Фрагонара служили для меня формальной уликой против его нескромных намерений. Впрочем, я решил, что мне нечего особенно беспокоиться, приедет, или не приедет он. Ведь мне заплатили и заплатили щедро сверх всяких моих ожиданий.