Я сделал все усилия, чтобы не упасть при виде трупа. Но я сильно побледнел, похолодел весь, и пот градом катился с меня. Я сделал уже движение, чтобы уйти, как человек в черном рединготе грубо схватил меня за плечо и спросил:
— Кто вы такой?
Я назвался.
— Где вы живете?
— В Тру-Фетю.
— А зачем вы сюда пришли?... Что вы тут делаете?
— Гулял по дороге, я каждый день сюда хожу... Увидел толпу людей... и хотел узнать, в чем дело. Но этот вид на меня плохо действует... Я уйду.
Резкими, движением руки он указал на труп:
— Знаете вы этого человека?
— Нет, — пробормотал я... Откуда мне его знать?... Я здесь никого но знаю... Я здесь недавно...
Человек в рединготе косо посмотрел на меня пронизывающим взглядом.
— Вы не знаете этого человека? Но когда вы увидели его, вы страшно побледнели... вы чуть не упали... Что же это все очень просто, по вашему?
— Со мной всегда так... от меня не зависит... не переношу вида крови и мертвецов... у меня часто обмороки бывают... это физиологическое явление...
Человек в черном расхохотался.
— Ну, вот... — сказал он... — теперь за науку взялся... Так и знал... Все это старые сказки... Но дело ясно... доказательство на лицо... Арестуйте этого человека, — приказал он жандарму.
Напрасно я пытался протестовать.
— Но я честный человек, — бормотал я, — бедный человек... Я никому никогда ничего худого не сделал... Со мной всегда обмороки из-за пустяков бывают... из-за пустяков... Я невинен...
Никто меня не слушал. Человек в рединготе стал внимательно рассматривать труп, а жандарм побоями заставил меня замолчать.
Мое дело было действительно ясно. И вели его, впрочем, быстро. За два месяца предварительного следствия я не мог дать удовлетворительного объяснения, почему я так побледнел и смутился при виде трупа. Все доказательства, которые я приводил в свою защиту, казалось, противоречили прочно установленным теориям криминалистской науки. Мои объяснения давали только новый материал против меня и помогли собрать целый „ворох“ явных, очевидных, неопровержимых улик моей виновности... Мое отрицание трактовалось прессой, в особенности психологами юридической прессы, как редкий случай крайнего упрямства. Меня уличали в низости, подлости, непоследовательности и отсутствии ловкости. Меня причислили к вульгарным убийцам, не заслуживающим никакого сочувствия, и требовали моей головы.
На суде жители деревни Труа Фетю давали показания против меня. Все без исключения говорили о моих подозрительных похождениях, о моей необщительности. Мои тайные утренние прогулки находились, по их мнению, в связи с преступлением, которое я должен был совершить с такой рассчитанной, утонченной жестокостью. Почтальон утверждал, что я получал много таинственных писем, книги в странных обложках и какие-то необыкновенные пакеты. Присяжные заседатели и публика пришли в ужас, когда услышали предъявленное мне председателем обвинение в том, что у меня захвачены такие книги, как: Преступление и наказание, Преступность и умопомешательство... произведения Гонкура, Флобера, Золя, Толстого. Но все это, в сущности, были побочные, незначительные обстоятельства в сравнении с этой крупной, прямой уликой против меня — моей бледностью.
Моя бледность выдавала меня с головой. Не могло быть и речи о моем оправдании. Даже мой защитник не настаивал на моей невинности. Он ссылался на мою невменяемость, доказывал, что я совершил преступление под влиянием мании, без всякого злого умысла. Он приписывал мне все виды умопомешательства, объявлял меня мистиком, эротоманом, дилетантом в литературе. Наконец, в блестящей заключительной части своей речи он заклинал присяжных не выносить мне смертного приговора и со слезами сострадания на глазах просил заключить меня в сумасшедший дом и избавить таким образом своих соотечественников от моего опасного безумия.
Меня приговорили к смертной казни при громе рукоплесканий... Но президенту республики угодно было заменить мне эшафот вечной каторгой... Я и теперь был бы там, но в прошлом году настоящий убийца, мучимый угрызениями совести, публично сознался в своем преступлении и подтвердил мою невинность...