Несколько дней спустя пришло письмо, опять от Нувиля и помеченное «Венеция». Он в немногих словах уведомлял меня, что отправился вместе с Абелем на восток.
Нувиль снова писал ко мне из Константинополя:
Вы, конечно, разочаруетесь, — писал он, — увидев мой почерк вместо того, которого вы ожидаете. К удивлению моему, никакие увещания с моей стороны не могли убедить Абеля писать вам прежде меня. Вот уже два дня, как мы здесь. Он то и дело в лихорадочном состоянии хватает лист бумаги, царапает что-то на нем, потом рвет на клочки и бросает в огонь, чувствуя себя бессильным выразить то, что у него на душе. Я и не подозревал за ним этой слабости. Я видел, что он составляет с большой легкостью коротенькие записочки, но я не знал, что в жизнь свою он никогда не писал того, что собственно называется письмом. Он сам мне в этом сейчас сознался и добавил:
«Ты вот можешь, умеешь писать; объясни ей это. Я и сам этого не подозревал. Я ведь никогда не любил. Мое перо — это смычок. Когда я говорю, мне необходимо делать над собой известное усилие, чтобы высказать то, что я хочу. Это мне удается при помощи чувств, которые я испытываю, и под влиянием того соотношения, которое устанавливается между моим взглядом и взглядом моего собеседника. Но этот белый лист бумаги ничего мне не отвечает и только леденит те чувства, которые я хочу ему поверить. К тому же я не знаю, правильно ли я пишу. О, разлука, разлука! Это та же смерть».
Вот, милая мисс Оуэн, что он говорит и что он ощущает. К этому мне остается прибавить только одно: он любит вас до безумия.
Под этой строчкой было приписано рукою Абеля:
Да, я безумно люблю вас. Больше я ничего не умею сказать.
Итак, я стала ждать писем от Нувиля, — длинных, обстоятельных и разумных, — как он умел их писать. Но письма эти становились все реже и реже. Оба друга путешествовали по России. Время от времени Нувиль присылал мне коротенький отчет об утомительных и опасных похождениях их по страшным дорогам в суровую русскую зиму.
Абель, — говорил он, — точно скован из железа. Его исключительная организация придает ему несокрушимое упорство и отвагу. Что касается меня, то меня поддерживает его присутствие. Желание не разлучиться с ним заставляет меня превозмогать усталость, но я чувствую, что не стой он тут, передо мной, со своим вечным: «вперед, вперед!» — я бы, кажется, тут же упал мертвый.
Целых два месяца прошло без всяких известий. Я уж думала, что они погибли, и чувствовала, что умираю понемногу с каждым днем. Наконец, из газет я узнала, что их ждут в Москве. Нувиль написал мне:
Абель здоров и бодр, он даже не утомлен. Зато я совсем разбит и еду поправляться в Италию, прежде чем вернусь во Францию. Абелю я здесь более не нужен, и что бы он там ни говорил, желая удержать меня, я буду для него больше помехой, чем поддержкой.
С этого времени единственные вести, которые доходили до меня о моем женихе, были коротенькие и редкие газетные известия. Если он и писал мне несколько строк, то я их не получала. Думая, что и мои письма до него не доходят, я перестала посылать их ему. Весной Нувиль написал мне из Парижа. Абель все еще путешествовал по России и думал вернуться через Швецию в Данию.
Итак, он вернется. Но вернется ли он для меня? Ни одного слова, которое бы свидетельствовало, что он еще помнит меня. Все казалось порвано, забыто. Я не предвидела этой болезненной неспособности написать хотя бы три слова — «я не забыл».
Мне бы следовало припомнить то, что он мне говорил в парке: «Вы хотите иметь время, чтобы подумать: пусть будет по-вашему. Но вы делаете дурно. Вы снова бросаете меня в эту пожирающую жизнь, из которой я хотел выйти». И я упустила эту благоприятную минуту, которая, быть может, никогда более не вернется! Я осыпала себя горькими упреками, я была как бы в раздоре с самой собою. Когда из глубины моего сердца поднимался отчаянный вопль боли, рассудок мой ему отвечал: «Ты само этого хотело; в тебе не хватило мужества. А теперь ты обливаешься кровью, но уже поздно. Тем хуже для тебя».