Выбрать главу

«Бедный Миллер! Он умер, сказывали мне, в доме сумасшедших. Удивительно ли? Он сравнил свое подражание с оригиналом, и мысль, что он не понял великого, что он его обезобразил, что оно для него недостижимо, убила его. И в самом деле надобно быть или безрассудным, или просто механическим маляром без души, чтобы осмелиться списывать эту Мадонну: один раз душе человеческой было подобное откровение; дважды случиться оно не может»[13].

Жуковский и тут оказался посредником между «Германией туманной» и русской культурой: он взялся сообщить русскому читателю то отношение к картине Рафаэля, которое выразилось, между прочим, в легенде о причинах психической болезни гравера Мюллера. Ему сопутствовала удача. Характерен отзыв Вяземского:

«Отрывок из письма о Дрезденской галерее, в котором Жуковский дает отчет о чувствах своих при созерцании Рафаэлевой Мадонны, исполнен красоты необычайной. Это не живопись и не поэзия, а что-то выше самой поэзии. О нем можно сказать то, что Жуковский сказал о самой Мадонне. Это не картина, а видение... Жуковский постиг чувством душу Рафаэля и посвящает нас в ее таинство»[14].

В самом деле, статья Жуковского — не только яркий памятник романтической прозы, но и ответ на ту самую потребность времени, которую в германии удовлетворил Ваккенродер. Она запомнилась целым поколениям русских любителей искусства, желавшим верить в онтологический статус эстетического идеала.

«...Час, который провел я перед этою Мадонною, принадлежит к счастливым часам жизни, если счастием должно почитать наслаждение самим собою. Я был один; вокруг меня все было тихо; сперва с некоторым усилием вошел в самого себя; потом ясно начал чувствовать, что душа распространяется; какое-то трогательное чувство величия в нее входило; неизобразимое было для нее изображено, и она была там, где только в лучшие минуты жизни быть может. Гений чистой красоты был с нею:

Он лишь в чистые мгновенья

Бытия слетает к нам

И приносит откровенья

Благодатные сердцам.

Чтоб о небе сердце знало

В темной области земной,

Нам туда сквозь покрывало

Он дает взглянуть порой;

А когда нас покидает,

В дар любви, у нас в виду,

В нашем небе зажигает

Он прощальную звезду.

Не понимаю, как могла ограниченная живопись произвести необъятное; пред глазами полотно, на нем лица, обведенные чертами, и все стеснено в малом пространстве, и, несмотря на то, все необъятно, все неограниченно! И точно приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес раздернулся, и тайна неба открылась глазам человека. Все происходит на небе: оно кажется пустым и как будто туманным, но это не пустота и не туман, а какой-то тихий, неестественный свет, полный ангелами, которых присутствие более чувствуешь, нежели замечаешь; можно сказать, что все, и самый воздух, обращается в чистого ангела в присутствии этой небесной, мимоидущей Девы. <...> И как мало средств нужно было живописцу, чтобы произвести нечто такое, чего нельзя истощить мыслию! Он писал не для глаз, все обнимающих во мгновение и на мгновение, но для души, которая, чем более ищет, тем более находит. В Богоматери, идущей по небесам, не приметно никакого движения; но чем более смотришь на нее, тем более кажется, что Она приближается. На лице Ея ничто не выражено, то есть на нем нет выражения понятного, имеющего определенное имя: но в нем находишь в каком-то таинственном соединении все: спокойствие, чистоту, величие и даже чувство, но чувство, уже перешедшее за границу земного, следовательно, мирное, постоянное, не могущее уже возмутить ясности душевной. В глазах Ея нет блистания (блестящий взор человека всегда есть признак чего-то необыкновенного, случайного; а для не уже нет случая — все совершилось); но в них есть какая-то глубокая, чудесная темнота; в них есть какой-то взор, никуда особенно не устремленный, но как будто видящий необъятное. Она не поддерживает Младенца, но руки Ея смиренно и свободно служат Ему престолом; и в самом деле, эта Богоматерь есть не иное что, как одушевленный Престол Божий, чувствующий величие Сидящего. И Он, как Царь земли и неба, сидит на этом престоле. И в Его глазах есть тот же никуда не устремленный взор; но эти глаза блистают, как молнии, блистают тем вечным блеском, которого ничто ни произвести, ни изменить не может»[15].