Выбрать главу

Мы поздоровались с Грегором за руку. Вернее, я пожал ему запястье, потому что руки у него были измазаны в специях и мясной сукровице.

– Проходи внутрь, там уже все твои собрались, – сказал Грегор, разворачивая тонкое, как пуховый платок, полотно нутряного бараньего жира и укутывая жиром баранье сердце и почки. – Тебе ханский шашлык?

– Ханский, Грегор, ханский.

– Проходи, только света нет. И Чубайс сломался.

Чубайсом Грегор называл бензиновый генератор тока, без которого за пределами Москвы электроснабжение бывает только спорадическое. Я вошел в кафе. Там было тепло натоплено. У самой двери я столкнулся с Олесей. Она, кажется, опять была беременна. У нее в руках было два блюда с зеленью. И она приветливо со мной поздоровалась.

Внутри все столики были заняты активистами Маршей несогласных. Их было человек десять, да плюс еще водители и охранники. Они ели сыр и говорили вполголоса. На центральном столике разложена была карта Санкт-Петербурга, и несколько человек, включая мою Марину, склонялись над нею. Небольшая деревянная зала кафе освещалась только свечами. Тени людей при этом живом освещении вырастали до потолка и трепетали на неровных стенах. Вся картина в целом выглядела так, как будто ее писал Жорж де Латур. А склонившиеся над столом люди выглядели как заговорщики. Они и были заговорщики. Я знал здесь почти всех. С некоторыми дружил.

Не хватало только Гарри Каспарова: накануне вечером Басманный суд присудил ему пять суток ареста за утренний Марш по Мясницкой – первый в жизни чемпиона мира по шахматам тюремный срок.

Глава 2 Марина Литвинович: молодая женщина, склонившаяся над картой

Информационные угрозы

Высокая деревянная дверь медленно закрылась, замок щелкнул, и Марина осталась снаружи. Стриженая блондинка с растерянным лицом: губы склонны обидеться, глаза – рассердиться. Внутрь, в кабинет главы президентской администрации Александра Волошина, вошли только министр печати Михаил Лесин, человек, умеющий важничать даже в бане, глава Первого телеканала Константин Эрнст, располневший медийный красавец, и глава Второго телеканала Олег Добродеев, администратор, из черт лица которого запоминаются в первую очередь очки. Была пятница, 25 октября 2002 года. Двое суток, как террористами под предводительством Мовсара Бараева захвачены заложники в театральном центре на Дубровке. Промозглая Москва. Улицы вокруг театра перегорожены, журналисты и родственники заложников осаждают милицейский кордон, президент Путин молчит и не показывается на публике… А традиционное пятничное посвященное медийной политике совещание у главы президентской администрации происходит без Марины Литвинович.

Марина стояла у закрытой двери и не понимала пока, что она больше не эксперт, к мнению которого прислушиваются. Что никогда, ни напрямую, ни опосредованно через Волошина не сможет больше влиять на принятие президентских решений. У нее в руках была папка с еженедельным докладом «Информационные угрозы и рекомендации по их устранению». У нее в сумке спал вечно подключенный к Интернету ноутбук. Ее документы о приеме на работу в администрацию президента лежали на рассмотрении у главного кремлевского кадровика Виктора Петровича Иванова, и она не думала «всё, приехали, суши весла». Она вообще не думала, что совещание у Волошина – это большое аппаратное счастье. Думала про перепуганных заложников в театральном зале: без сна, без воды, с тем собачьим выражением на лицах, которое называется «стокгольмский синдром». Думала про перепуганных родственников за милицейским кордоном, отчаянных, но не позволяющих себе крик, как будто от крика могут сдетонировать разложенные по театральному залу бомбы. Думала про президента Путина, который как-то, хотя бы по телевизору, должен же быть вместе с этими людьми, иначе проиграет.

Давным-давно в школе Марина написала работу «Ошибки Парижской коммуны» – ей всегда было интересно думать, почему люди проигрывают и почему выигрывают. Давным-давно в школе, когда учительница, пользуясь созвучием слов, обозвала говнюком мальчика по фамилии Богнюк, Марина вскочила и принялась кричать про человеческое достоинство. У нее дрожали руки и подкашивались коленки от страха делать замечания учительнице, но у нее было обостренное чувство справедливости, выражавшееся тем, что болело в груди и нестерпимо горели щеки, а от страха она только кричала громче, чем нужно.