Выбрать главу

- Ах, ты, мол прелестница, цыпочка моя! - шепчет кто-то тихо, сдержанно - это Ивана Андреевича голос. - Как ты давно не была у меня...

- Тише, тише! - шепчет женский голос. - Там кто-то ходит...

А это ходит сон. Заглядывает он в кабинет и видит: вся комната завалена бумагами и книгами: книги на столе, на окнах, на полу, на кушетке; на полу же и синий фрак с золотыми пуговицами, и шляпа, и подтяжки. На письменном столе беспорядок ужасный: бумаги, книги, платки, все это разбросано хаотически, а на самом видном месте лист бумаги, на котором на скорую руку набросано:

Беда, коль пироги начнет печи сапожник,

А сапоги тачать пирожник...

Проказница Мартышка,

Осел,

Козел

Да косолапый Мишка.

Что дальше - не видать, ибо на этом самом месте, на исписанном листе, стоят рядом крохотные женские ботинки с розовыми бантами, а вправо от них женская соломенная шляпка "пастушка", тоже с розовыми бантами, и высокий черепаховый гребень из женской косы...

- Прелестница моя! Прелесть моя милая! - доносился шепот из-за ширм.

- Ох, больно, Ваня... ты ;вадушишь меня, - протестует женский ЕОЛОСОК.

- Услада моя!

Сон пахнул рукой и побрел далее, бормоча: "Тут мне нечего делать..."

И побрел сон на запад, далеко-далеко, где еще недавно лились реки человеческой крови.

Бродит сон у западных границ русской земли, бродит

по Тильзиту, по полям, по деревням. Везде войска, пушки, обозы, табуны лошадей... С -остока повевает уже предрассветный ветерок и перебирает белые пряди волос старого бродяги-сна... Заглядывает сон в бедную, об двух окошечках, черную избушку, и белеющее с востока небо заглядывает туда же, в малые оконца. На дощатых нарах, устланных соломой, из-под уланской солдатской ши-нелн выглядывает бледное, хотя сильно обветрившее и загорелое лицо молоденького уланика. Совсем ребенок! Лицо знакомое. Это лицо той девочки, что когда-то резвилась на берегу Камы и носилась иногда по полю на лихом коне. Да, это ее лицо, сильно изменившееся: детские очертания сменились более определенными линиями и изломами; выражение стало более характерно; но и во сне это молодое лицо не покидает какая-то сдержанность и сосредоточенность. Губы что-то шепчут. Видно, старый сон баюкает спящую грезами, видениями, картинами... Да, она видит себя в битве - как врезался в нервы этот свист пуль противных! И пули свистят. Но что до них! Вот гибнет раненый кто-то... Это, должпо быть, Панин... Нет, не он: это тот молоденький, калмы-коватый, симпатичный казацкий хорунжий, с которым она ехала от самой Камы. Это Греков. Она бросается к нему и поднимает его с земли. Она с трудом выводит его из-под пуль в небольшой лесок и кладет его голову к себе на колени... Какая-то дрожь пробегает по ее телу, не холодная, но жаркая дрожь, такая дрожь, какой она прежде никогда не испытывала. Раненый открывает глаза и, уткнувшись головой в ее колени, целует их, обнимает слабеющими руками ее стан, ноги и что-то шепчет ей такое жаркое, захватывающее дух... "Надя! Надя! я люблю тебя, давно люблю! Я знаю - кто ты... Я полюбил тебя еще тогда, когда, помнишь, во время похода с Камы на Дон мы охотились в Даниловке и ты уснула на траве... Я люблю тебя, Надя! жизнь моя, счастье мое Г" Ох, что это с нею! Голова кружится, сердце перестает биться, в ушах и сердце что-то ноет, плачет - о! да это страшнее, чем в пылу битвы...

И она мечется на своем соломенном ложе. Шинель сбилась к ногам. Руки бессознательно расстегивают ворот рубашки, обнажают грудь... не грудь, а груди... Ей душно, она задыхается, хочет вскрикнуть - и просыпается.

Краска так и залила лицо, когда она взглянула себе на грудь - на открытую грудь.

- Фу, какой сон! (А на сердце так хорошо - трепетно, жарко, а признаться не хочется.) Вот был бы срам, если б кто взошел, - но я заперла дверь... Какой сон!

Не такие грезы сыплет старый сон на спящую голову того, который искромсал Европу на куски, как тыкву для каши, и варит эту кровавую кашу с человеческими телами десятки лет, - того, который повыгонял королей и королев из их дворцов и владений, для которого земля становится тесною. Вот он лежит, скукожившись, такой маленький, тихенький, словно ребенок. Постель проста и вся бела, как колыбель ребенка. На белых подушках рельефно оттеняется маленькое тело великого императора. Он лежит на левом боку, скорчившись, как спят дети. Круглая, гладко остриженная, точно точеная, голова положена на подушку так, что античный профиль горбоносого императора ясно обрисовывается на белом полотне. Глаза закрыты, как у мертвеца, - так спокойно все лицо спящего и высокий лоб его. Ноги согнуты и поджаты так высоко, что вся фигура императора представляет фигуру младенца в том положении, в котором каждый младенец находится в утробе матери. Странное дело, глубокая тайна природы: до могилы, до последнего и вечного сна своего, сонный человек бессознательно принимает то положение, в котором он в первые месяцы своей утробной жизни находился во чреве матери. Таким утробным младенцем кажется теперь и Наполеон на своем простом императорском ложе: обе руки - эти страшные, загребистые руки, захватившие короны и скипетры у десятка владетельных особ и перекраивающие шар земной, словно не по мерке сшитый кафтан, эти маленькие, пухленькие, беленькие ручки засунуты между поджатых колен, а из-под сбившейся простыни видны голые подошвы маленьких ног - ну, совершенно спящий ребенок, прикорнувший после игры в мяч!

И многое, многое грезится этой спящей голове, брошенной на белую подушку. Видится ему первое свидание с императором Александром в Тильзите, на середине Немана, в плавучем павильоне. Они рядом входят в павильон, нога в ногу... но дверь узка, разом не войти им: узка дверь для двоих, словно мир им узок, надо прижаться друг к другу - и они прижимаются: Наполеон прижимает к себе Александра; в обоих телах чувствуется дрожь - это сотрясение России и Франции. А король прусский, как пойманный школьник, ждет своей участи на берегу Немана - такой бледный, трепещущий; не терпится ему - он тянется вперед, в воду, лошадь его бредет по воде, вода хватает до стремени.

Спящая фигура еще более скукоживается на подушках, и ей гревится, что на всем земном шаре ей тесно, вдвоем нельзя оставаться - надо и его столкнуть того высокого, под которым так много земли; воды и людей. Мир должен принадлежать одному, подобно тому, как он создан одною высочайшею силою.

Но чей это голос раздается над спящею головою? "Ничтожество! ничтожество! ничтожество! - гремит голос невидимого существа. - Ты думаешь покорить весь мир? Зачем? Счастливее ли будет человек от этого? Да тебе-какое дело до его счастья, презренное ничтожество, червь, грызущий шар земной, словно орех! Для кого ты льешь кровь человеческую? Для Франции? О! Франции так же нужна эта кровь, как повешенному веревка! О! великий паразит вселенной! Нет ни одного человека во псей; этой вселенной, которого ты не бил бы ниже, недостойнее и презреннее... Ты презреннее мусорщика, который собирает для дела- последние отброски. Ты презреннее этих самых отбросков, потому что они идут в дело, а ты всякое дело разрушаешь; Ты презреннее крысы, которая очищает землю от вредной падали и гнили. Ты- презреннее блоххг, которая тебя кусает, ибо она высасывает из тебя подкожную негодную кровь. Ты что сделал, что создал в жизни? Сделал ли ты хоть иглу, гвоздь ничтожный? Нет, ты только все разрушаешь! Придумал ли твой чумный мозг что-нибудь полезное, созидающее... Нет- эта чумная голова выдумывала только все разрушающее... Ты бесполезнее для мира подошвы твоего сапога, ничтожнее последнего шва в твоих кальсонах, малоценнее твоей слюны, твоих экскрементов, которые удобряют землю... Если хочешь принести пользу земле умри! Кроме личного удобрения, ты ничего не можешь дать миру! О, величайший земной паразит!"

- Брысь! брысь! - бормочет Наполеон, беспокойно ворочаясь на подушках. - Вйбросьте эту кошку. Это она, мадам Сталь... негодная!

- Что угодно вашему величеству? - говорит, входя к Наполеону, Талейран.

Он уже встал и работал в соседней комнате, округляя статьи тильзитского договора и почерком своего карандаша, словно паутиной, опутывая и спутывая всю Европу.