Немного погодя, трясогузка постояла на голове у камня. Намочила носочки по самые коленки, но глубже заходить не стала, а вздёрнула нос повыше, и не замочив трена20, отправилась спать.
После неё, гнал волну и мутил воду дрозд. С завидным тщанием и видимым удовольствием он мылил шею и затылок, заодно отстирывал штанишки и запылившийся подол сюртука. Усердие дрозда на нижней ступени жаркого, омываемого водой дня и понятно, и оправдано. Но он-то был не один! Поэтому лягушке, как главному распорядителю, пришлось поторопить гостя и напомнить об очерёдности. Нежным, но уверенным звуком полоскания воспалённой возбуждением гортани.
Дрозд, изрядно вымокший, был чересчур тяжёл для полёта. Потому, выбравшись из воды, дал ей вернуться откуда пришла. И лишь затем навис над прудом, пристроившись на гибком трамплине голой ветки никому неизвестного растения. Истребить его не удавалось никому. И, по чести, познакомиться было уже давно пора. Но – будучи незваным, а потому и нежеланным гостем, никто не спешил озаботиться этим.
Однако – соловей. Когда был дан знак о том, что подошёл его черёд ступить в воду, соловейка понял, что почти осоловел от густого, словно мёд, тепла. А омовение зябко, да и не избежать беззубого зубоскальства со стороны обитателей пруда. О том, что он слишком скромен и незаметен, даже рядом со своим двоюродным братом – воробьём. Что супруга его бессловесна. А сам он – краснобай, которых так много на этом свете. Тот же брат – куда как лучший солист. «И зачем ему, миру, нужен ещё один, похожий?!»
Соловей совсем уж был готов уйти, но вспомнил милое личико жены и её просьбу отстирать самому то самое пятнышко, которое становится столь заметным в лучах взбивающего перину солнце. «Она, конечно, постаралась бы и сама, но на ней – дом и дети…» Соловей умилился до слёз и, чтобы скрыть свою слабость, принялся полоскать в воде крылья. Хотя его одежда, какой бы серой не казалась, давно была чиста. А сердце, как бы мало не весило, оказалось весомее иной горы.
Мы любим преувеличивать недостатки и не видим нужды описывать достоинства. Охотно прощаем себя, но никогда – других. Стремимся быть замеченными, незаметно делаясь одними из…, а находим себя среди… . В толпе.
В лапах сего безликого чудовища, созданного с намерением избавиться от доброго трудолюбивого рода справедливых. Сделать из них тех, которых они высмеивали и жалели веками. Дураков на печи.
Кипень
Франтом метался он от одной барышни к другой. Каждая – в белом. Воздушная полупрозрачная юбка распахивалась книзу просторным богатым воланом. В нем не могло быть отмечено ни вульгарности, ни чрезмерного бахвальства. Лишь благородство и простота. Сияние белизны, переходящее в бледность утренней влажной дымки. Там, где это было уместно, уже угадывался бархат юной чувствительной трепетной кожи. Но едва. Лишь пространным намёком, дабы не смутить наивности и чистоты. Тонкой работы ожерелье украшало нежную шейку каждой. Шершавые золотые слёзы, как деликатное предостережение, наставление на целомудрие грядущего.
Не имело значения – были ли они сёстрами или подругами. Но так похожи… так не похожи они были друг на друга!
И вот когда ОН подходил чтобы пригласить на первый танец одну из них, трепетали все. До единой! Не сразу, но как бы ненароком, стараясь не смутить разборчивостью своей, шёл он к той, единой. О которой мечтал в пору, когда балы были вне закона и приличий. Отставив слегка красиво округленный мизинец, он склонял голову, и коснувшись взглядом щёк избранницы, побелевшей более остальных, останавливался. Отдавая себя на её милость. И не готовый пережить отказа.
Но кто-то, неловкий, приоткрыл дверь залы, вдруг. И сквозняк, бесцеремонный, как все повесы, прошёлся по рядам, задев наряды. Потревожив робкую прелесть девиц. И, – всё пропало. Девичьи слёзы, кипень21 скомканных прозрачных платков… И всё наземь… наземь… наземь…
И, – не видать теперь шмелю танцев. А нам не отведать тёмно-красной пенки вишёневого варенья, уже…
Мы такие…
Май. Новогоднее сияние мишуры над Никольской. Лёгкая и бескомпромиссная преграда на пути к возможности ступить на покатую брусчатку мостовой Красной площади. Не дотянуться рукой до стен Фролола́врской. Только взглядом. Только сердцем. Не дожидаясь четверти боя, уходишь, обрушенный грустью. И во след тебе: «Ты – там?!» И, пристыженный, галсами, сквозь строй прищуренных с рождения туристов, возвращаешься. И стоишь, плачешь бесслёзно, в ответ на призрачный, размытый веками призыв циферблата из семнадцати долей. Пока не отпустит. Пока не поймёшь, что уже можно уйти. Но – не можется далеко. И проходишь по линиям Верхних торговых рядов. Обходишь вниманием новые преграды, ароматы, образы. Лишь видения из прошлого сопровождают тебя, услужливы и предупредительны в постоянстве своём. Неизведанные четвертьлавки и полулавки, исхоженные мостики из прошлого, под присмотром постоянства небес в авоське купола…