Выбрать главу

— Вы, Андрей Евгеньевич, не волнуйтесь! — слабо улыбнулся Смолин и даже сам почувствовал, как устало звучит его голос, — абсолютно можете быть спокойны, я ведь говорил: ни о каком соавторстве не может быть речи.

У себя в каюте Смолин с удовольствием уселся за давно обжитый стол, взял папку номер два, на которой было написано: «Зоны субдукции». Работалось хорошо, мыслилось легко — он был доволен. Около двух ночи решил, что на сегодня хватит. С наслаждением растянулся на койке, но спать не хотелось. В тумбочке взял первую попавшуюся книгу из тех, что Люда навязала ему в дорогу.

Джон Стейнбек. «Зима тревоги нашей». К обложке пришпилена записка:

«Почитай! Это про твоих разлюбезных американцев».

«…Зима тревоги нашей». Странное и в то же время влекущее название, будто в нем таится некий тайный смысл, имеющий прямое отношение и к нему, Смолину. А ведь про нынешнее беспокойное время тоже можно сказать: «Весна тревоги нашей». Смолин открыл книгу, из нее выпал сложенный вдвое тетрадный листок. На машинке было напечатано стихотворение:

Твои уходят корабли, А я — как рыба на мели, С последним кораблем вода Уходит тоже навсегда. На жабрах желтого песка Скрипит смертельная                                  тоска. И никогда опять                          прибой Здесь не появится                             с тобой. И нужен миллион веков, Чтоб руки вместо плавников, Чтоб я твоих коснулся рук, И чтоб открылся новый круг.
Михаил Дудин.
«Крик вдогонку».

В предпоследней строке слово «коснулся» переделано на «коснулась». Значит, листок этот оказался в книге не случайно, это письмо от жены, крик ему вдогонку душевно истомленного, любящего человека, которого он так и не смог ответно сделать счастливым. И Смолин содрогнулся сейчас от этого внезапного крика, громко раздавшегося в тишине его каюты…

Гибралтар пришелся на ночь. Смолину не спалось, в три часа он вышел на кормовую палубу и опять, как при подходе к Босфору, встретил здесь Солюса. По обоим бортам мерцали цепочки прибрежных огней. По правому была Европа, по левому — Африка. Где-то во тьме прятались с той и с другой стороны пролива скалы знаменитых Геркулесовых столбов, с древних времен названных воротами в океан.

— Жаль, что ночью проходим, — огорчился Солюс.

— Но вы же, наверное, проходили здесь, и не раз?

— Все равно интересно! Видите, справа будто сам Млечный Путь осыпался на скалы — это порт Гибралтар.

— Бывали там?

— Бывал. Даже на гибралтарскую скалу забирался, на самый ее верх. — Солюс помолчал. — Но это было так давно! Сейчас наших туда уже не пускают.

— Конфронтация?

— Она! Вроде болезни. Проникает в нашу жизнь, в наш мозг, нас самих меняет. Делает хуже, злее, подозрительнее.

Они опять помолчали, стоя рядом у борта.

— Этот пролив вроде иллюстрации к нашему разговору о современном положении, — сказал Солюс, — широкий, глубокий, с могучим течением, которое трудно преодолеть. Рассекает два континента начисто. На одном огни, на другом огни, где-то поярче, где-то побледнее. Однако взгляните вперед по курсу — огни не собираются воедино нигде. Наоборот, впереди берега двух континентов все дальше уходят друг от друга, образуя гибралтарскую горловину. И на обоих берегах по маяку — каждый призывно мигает, словно соревнуется с другим в яркости, только огоньки одиноких паромов прочерчивают этот мрак между двумя мирами.

— Разве здесь, в Гибралтаре, такая уж несовместимость между берегами? — усомнился Смолин.

— Конечно же, нет. Здесь связи прочные. Просто глядел сейчас на пролив, — и вдруг мысль пришла: вот так же и мы разделены в мире… В мире, который неделим.

— Что же делать?

— Работать! Вот вы, говорят, с Андреем Чайкиным придумали интересный прибор. Говорят, сверкать будет ярче молнии, если получится. Так ли?

— Не знаю, получится ли…

— Надо, чтобы получился! Надо работать! Другого не дано.

Солюс зябко повел плечами — ветер стал прохладнее, должно быть, дует уже с самого океана. Смолин подумал, что нейлоновая куртка плохо защищает от непогоды старые кости, а академик все же неизменно появляется на палубах именно в ней, будто она, старомодная, выгоревшая, заношенная, помогает старику хранить тот самый консерватизм взглядов, который, в сущности, и есть накопленная житейская мудрость ушедших и уходящих поколений.