Выбрать главу

Обидное прозвище "гусак" срывается с языка Ивана Никифоровича в ответ на намек Ивана Ивановича на его "свинство". "Гусак" помещается между теми же семантическими полюсами, что и свинья. С одной стороны, гусь - священное животное Приапа и также ассоциируется с плодородием и производительной силой (богатый двор Ивана Ивановича и многочисленные "Гапкины" дети), но в контексте набожности Ивана Ивановича, его деликатности и показного благочестия гусь воспринимается как символ блудливого ханжества. В этом плане "гусак" вполне сопричастен эсхатологическим мотивам. Когда Иван Иванович подпиливает гусиный хлев Ивана Никифоровича, в лунном свете "ему показался мертвец; но скоро он пришел в себя, увидевши, что это был гусь, просунувший к нему свою шею"(354).

В процессе взаимной вражды Иван Иванович и Иван Никифорович как бы обмениваются своими атрибутами: на стороне Ивана Никифоровича выступает гусь (строительство гусиного хлева на границе усадеб), а на стороне Ивана Ивановича - бурая свинья. Распря двух Иванов, на первый взгляд, как бы иллюстрирует известную пословицу "Гусь свинье не товарищ". Однако в сюжете эта пословица выворачивается наизнанку. Герои ведут себя симметрично. Гусь выполняет те же функции, что и свинья. Гусь -товарищ свинье. В пословицах декларируются банальные, прописные, избитые истины. В вывороченном мире Гоголя эти истины оказываются разрушенными. И вот уже в главе "о том, что произошло в присутствии миргородского поветового суда", Иван Иванович называет Ивана Никифоровича "заклятым врагом", а Иван Никифорович говорит о своем соседе, что тот "сам сатана". В последней главе появление Ивана Никифоровича на ассамблее у городничего, где в это время находится Иван Иванович, производит такой эффект, "как если бы показался сам сатана или мертвец"(374). Когда два бывших друга встретились взглядами на этом обеде, "лица их с отразившимся изумлением сделались как бы окаменелыми"375).

Окаменелость, марионеточность персонажей усиливается, когда те попадают в систему властных отношений за пределами Миргорода. Миргородский "домашний" суд, где судья принимает просителей в замасленном халате, а служители поят их чаем, противопоставляется обезличенному полтавскому крючкотворству, которое превращает людей в свой придаток. Если миргородский суд как бы включен в "пищевую систему" идиллического города и поборы здесь принимаются "крупами или чемнибудь съестным", а крыша суда много лет остается некрашеной, потому что канцелярские съели приготовленное для покраски масло, "приправивши его луком", то для судебной машины государства требуются исключительно "карбованцы".

Кляузы миргородских дворян выдержаны в стилевой традиции демократической сатиры XVII века ("Калязинская челобитная", "Повесть о Ерше Ершовиче"). Особенно это влияние ощущается в характеристике обидчика в жалобе Ивана Ивановича: "Известный всему свету своими богопротивными, в омерзение приводящими и всякую меру превышающими законопреступными поступками <...> Оный дворянин, и сам притом гнусного вида, характер имеет бранчивый и преисполнен разного рода богохулениями и бранными словами..."(358). Сравни в "Повести о Ерше Ершовиче": "Жалоба, господа, нам на Ерша на Ершовича сына, на щетинника, на ябедника, на вора на разбойника, на ябедника на обманщика, на лихую, на раковые глаза, на вострые щетины, на худого недоброго человека".[80] Использование старомодного стиля призвано подчеркнуть особое "островное" положение Миргорода как заповедника старой патриархальной жизни. Другая функция использования позднесредневековых пародий состоит в том, чтобы представить миргородский быт как игровой, карнавальный. Здесь все бутафория, как в уже упоминавшемся вертепном театре. Описание вещей из родового сундука Ивана Никифоровича очень напоминает распространенные в XVII-XVII1 веках "Описи приданому". Баба выносит во двор тряпье и рухлядь, опорожняя сундук, словно снимая исторические слои во время раскопок: "старый мундир с изношенными обшлагами", "парчовую кофту", "дворянский мундир с гербовыми пуговицами, с отъеденным воротником", "белые казимировые панталоны пятнами, которые когда-то натягивались на ноги Ивана Никифоровича и которые можно теперь натянуть разве на его пальцы", "шпагу, похожую на шпиц, торчащий в воздухе", "жилет, обложенный золотым позументом, с большим вырезом напереди", "старую юбку покойной бабушки, с карманами, в которые можно было положить по арбузу"(344).Завершается этот парад "старинным седлом с оборванными стременами, с истертыми кожаными чехлами для пистолетов, с чепраком когда-то алого цвета, с золотым шитьем и медными бляхами"(345), и, наконец, - нанковыми шароварами и злополучным ружьем. Эти вещи - знак остановившейся в Миргороде истории. Они бесполезны для современной жизни, но придают предметному полю повести некий балаганно-музейный статус. Эти вещи для персонажей повести всегда остаются новыми и могут служить актуальным предметом ссор и тяжб: "Да, прекрасное, почти новое платье загноила проклятая баба. Теперь проветриваю; сукно тонкое, превосходное, только вывороти - и можно снова носить"(347).

вернуться

80

Русская демократическая сатира XVII века. С.7.