Выбрать главу

Клугер Даниил

Двойное отражение, или Эпизоды иной жизни Александра Грибоедова

Даниэль Клугер

ДВОЙНОЕ ОТРАЖЕНИЕ

или Эпизоды иной жизни Александра Грибоедова

"На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой."

Юрий Тынянов. "Смерть Вазир-Мухтара".

1.

Странная стояла погода - словно в сказке: "Принеси мне то - не знаю что, и приходи ко мне в день, чтобы был он нелетним-незимним, невесенним-неосенним." Такой вот выпал день, не относящийся ни к одному времени года. Впрочем, любой день в году мог бы оказаться таким же. В рощице гремели пистолетные выстрелы, хотя время было мирное, да и дуэлянтами это место посещалось нечасто. Дуэлянтами - возможно. Тем не менее, действительный статский советник Александр Сергеевич Грибоедов не нашел ничего более подходящего. "Для глупостей, - как полагал его же собственный лакей. - От безделия это-с. Или же от скуки-с. И с чего баре так скучают? Сколько радостей вокруг-с". Лакейские соображения вовсе не интересовали Грибоедова, потому, видимо, лакей сидел на козлах брички, вместо кучера, и с неизъяснимым высокомерием посматривал на своего барина, а заодно и на раскрасневшуюся Элен Булгарину. Только при звуке очередного выстрела и гулком взрыве разлетающейся бутылки из-под "Клико", инстинктивно жмурился, после чего презрительно усмехался. А выстрелы гремели с завидным постоянством, через почти равные промежутки времени, так что со стороны могло показаться, будто на опушке рощицы идет облавная охота, вот только не слышно собачьего бреха. - Если бы я знала, что так трудно этому научиться, ни за что бы не начинала, - мадам Булгарина капризно поджала губы. - Честное слово. - Ну что вы, Леночка, - сказал Грибоедов. - У вас прекрасно получается. Просто нельзя же научиться всему сразу. - Это ужасно! - она нахмурилась. - Опять не попала! Саша, ну покажите же еще раз, что нужно делать, и не смейтесь, пожалуйста, не то я рассержусь. - Я вовсе не смеюсь, Элен, с чего вы взяли? - Но улыбаетесь, что еще хуже, - заявила Леночка. - Хорошо, буду серьезен, как гробовщик. - Фу, Саша, что за сравнение. - Не лучше и не хуже других... Позвольте, - сказал Грибоедов, отбирая у нее пистолет. Сказал уже без улыбки. Прикосновение к оружию всегда возвращало ему серьезность. Он зарядил пистолет, взвел курок. Очередной выстрел гулко отозвался в рощице. И, само собой, из-за ближайших деревьев, будто еще одно эхо, раздался оглушительный птичий крик. Переполошенная стая шумно снялась в небо. Странный каприз для юной красавицы - во что бы то ни стало научиться стрелять. Впрочем, не столь уж юной и не столь уж...Да и муж мог бы научить не хуже - как-никак, бывший капитан, воевал в двенадцатом. Впрочем, Булгарин не любил вспоминать о своей службе в армии Наполеона, о нашествии двунадесяти языков, равно как и о польском своем происхождении. А почему, собственно? В наше-то время... Если и попрекнет кто, разве что из вечно недовольных и уязвленных беллетристов. Не пользующихся благосклонным вниманием читающей публики. Публика, конечно, дура, но и литераторы, судя по всему, ненамного умнее. Да, странная погода, странный каприз, и странно, что сам Грибоедов получал большое удовольствие от этих уроков. Впрочем, этого он не показывал. Ибо стыдился необъяснимых чувств и необъяснимых поступков. Хотя все ли на свете подлежит объяснению? Леночка захлопала в ладоши: - Браво, браво, Саша, ей-Богу, жаль, что вы не военный. Вы были бы необыкновенно хороши в мундире. - Вряд ли, - сухо сказал он. - Была у меня тяга к военной карьере - в юности. К счастью, чаша сия меня миновала. - Теперь позвольте попробовать еще раз, - сказала Леночка. - Прошу, мадам. - Как вы, однако, серьезны, Александр Сергеевич. Грибоедов рассмеялся и развел руками. - На вас, право, не угодишь. То я смеюсь не вовремя, то излишне серьезен. - Напрасно вы спорите, - упрямо сказала Булгарина. - Вы и такой, и эдакий, но словно все время - мне назло. Сколько вас знаю - и никак не решу: какой вы? Какой вы на самом деле? Грибоедов снова развел руками и ничего не сказал. - Мне все время кажется: вы здесь - и нет вас, - тихо сказала она. - Я боюсь отвернуться: вдруг вы исчезнете. Право, что с вами? - Ничего, - сказал Грибоедов. - Ничего, в самом деле. Вы просто устали. Хотите, прервемся на сегодня? Я отвезу вас домой. - Лучше покажите мне все еще раз, не то мы с вами сегодня поссоримся. Леночка вздохнула. - Несносный у вас характер, Саша. До сих пор не понимаю, как я вас терплю? Он перезарядил пистолет и улыбнулся. - Продолжим, если угодно? Леночка кивнула. - Видите ли, - он вновь улыбнулся, - вы слишком резко нажимаете на собачку, а следует это делать мягко, плавно. Вот, - он протянул ей пистолет. - Прошу. Отличный пистолет. Работы Лепажа. Давно ли он у Фаддея? Я и не знал. Для учебы следовало бы взять что попроще. Леночка, словно с неохотой, приняла его. - Нет, - сказала она. - Просто этот ваш пистолет - уж не знаю, Лепажа или еще кого, но он слишком для меня тяжел. Видите, у меня не хватает сил держать его. Господи, как вы невнимательны нынче, Александр! Помогите же мне. Он осторожно взял ее за руку. Тонкие белые пальцы разжались, пистолет выпал. - Правда ли, что вы покидаете нас? - тихо спросила она. - Тадеуш сказывал, вас отсылают на Кавказ, к генералу Ермолову. Надолго ли? Он молча смотрел в ее светлые влажные глаза. Тщательно уложенные волосы отливали зеленью. - Надолго ли?.. Бездонное небо опрокинулось на них. У него захватило дух. Он не ответил. ... Впоследствии, много дней спустя, мягко покачиваясь в кибитке, уносившей его на юг, на Кавказ, к генералу Ермолову, к чеченцам Грибоедов неожиданно вспомнил эту их встречу, потому, видимо, что она оказалась последней. И - странно - помнилось все: слова, жесты, даже птичий крик и гром выстрела. Не мог он вызвать в памяти лишь одного - ее лица. Закрывал глаза - и виделся ему лишь туманный силуэт, без четко обрисованных черт, без красок. Туманный силуэт на фоне бездонного серо-голубого неба. Словно кто-то небрежно мазнул кистью по незавершенному пейзажу. И казалось тогда, что сам он - не участник, а лишь зритель, праздный щеголь, явившийся на модный вернисаж, и в действии - чья=то неясная фигурка на листе бумаги, запечатлевшем опушку рощицы (штрихи пера - стволы деревьев), две фигурки (два мазка размытой туши). И все это - в изящной тонкой рамке. Когда кибитка, в очередной раз, остановилась перед станциею, и Грибоедов пошел показывать смотрителю подорожную и требовать новых лошадей, охватило его вновь подобное чувство - некоей странности, а вернее говоря нереальности происходящего. Дорога, по которой он следовал, сразу за станциею уходила в густой, молочный туман, и все, что видно было за полосатыми столбами, казалось смутным рисунком, выполненным пером на листе бумаги, не хватало лишь рамки. И позади все представлялось рисунком, столь же смутным. Когда кибитка вновь тронулась в путь, подумалось ему на мгновение, будто выехал он из одного рисунка и попал в другой, и отныне превратился всего лишь в персонажа, коего прихотлиая рука неведомого художника, по воле своей, перенесла с одного листа на другой.

2.

Дорогой брат, вот я и решился вновь написать тебе. Все, как-то, не мог собраться. Трудна беседа на расстоянии. Может, и вообще - не имеет смысла. Суди сам: задаешь вопрос, после - ждешь ответ, а он то ли приходит, то ли не приходит, во всяком случае - не приходит вовремя. Впрочем, как знать, может быть, в этом и состоит великая, нам недоступная мудрость. Велит кто-то, имеющий право, дескать, ищи сам ответы на свои вопросы, братец, не уповая на подсказку. И ищем, впотьмах, спотыкаемся, разбиваем себе носы, а то и головы. Не всегда, далеко не всегда находим ответы на вопросы. Но опыта прибавляется, то, что называют "житейскою мудростью". И что на деле ни житейской, никакой другой мудростью и не является. Все это так, к слову. Лукавым образом пытаюсь оправдать собственную леность. Не обращай внимания, брат. Так уж повелось, что письма начинаю я с филозофических рассуждений, большею частью - от мизантропии. Не писал, потому что времени не было. Наконец-то выбрал... Странно, ей- же-ей странно подчас выглядят на бумаге привычные слова и обороты. Вот, гляди: "Выбрал время". Весьма спорное выражение, верно ведь? Кстати, что такое время? После событий, которые нам довелось пережить, я часто думаю об этом. Существует ли, есть ли оно? Может быть, время - река, текущая из минувшего, сквозь настоящее, к грядущему? Где же ее исток? Ты скажешь: в прошлом. Где именно? Где то прошлое, то начало времен? А устье? В какое море, в какой океан впадает река времени? И что в нем, не пустота ли? Однако же Господь, создавая Вселенную, создал и время, отсюда и ведомо нам, что сотворено все в шесть дней. А коли так - существует время, как и всякое творение Божье. Видимо, нам пока что не дано познать суть его, но что из того? Всякое ли творение подвластно нашему разуму? Сказал Господь: да будет время... Неестественно звучит, право, нет в этой фразе красоты, может, потому великий поэт, творивший Библию, опустил ее. Шесть дней творения...Что же меж ними? ночи? Любопытно, право. Не живем ли мы сейчас в длящейся между шестым и седьмым днями ночи? Не приходило ли тебе в голову это, брат? Но тогда - о каком же выборе вести речь? Говорят: время - кольцо, где устье, там и исток. Кольцо, окружность... Вокруг чего? Опять-таки, пустоты? И нас всех несут воды времени вокруг пустоты? Можем ли мы шагнуть в нее, и перешагнуть ее, и оказаться в ином времени? Увы, боюсь, это невозможно, как невозможно родиться дважды. Иные, правда, толкуют о змее, кусающей собственный хвост. Но тут уж я вовсе ничего не понимаю. Прости, брат, что письмо свое начал именно так. Недели две у меня хандра, и в таком расположении духа сел писать. Все оттого, что месяц этот для меня - да и для тебя, я полагаю, тоже - особый. Да, брат, все еще декабрь, скоро он закончится , а снега здесь нет. Думаю, что и к Рождеству не будет. Я уж не чаю увидеть его наяву и, быть может, потому часто вижу его во сне. Все мои сны, все мои ночи сейчас заполнены снегом, неведомо откуда и неведомо куда летящим. Белый снег на глубоком черном фоне - и ничего более. Чувствую, как он ложится на лицо, как морозные иглы покалывают щеки, как ледяная влага касается ресниц. Но... Но, брат мой, но... Просыпаюсь, а снега нет. Сон - и только. У вас он уже давно выпал. И лежит белым покровом на всем - на полях, на площадях... О, я знаю! Я видел площадь Северной Пальмиры... Помнишь ли? И четкие ряды каре... Помнишь? Дальше, само собой, рифмуется: "в декабре". Кстати, у поэта нашего сказано: "он", а не "я". "Он видел площадь", и так далее. Или "видит"? Он видит площадь Северной Пальмиры и четкие ряды каре... В декабре. Кажется, так. Не помню точно, а шарить меж книг не хочется. Бросать письмо, вставать, идти к полкам... Обленился, да и нога болит, мочи нет. Ах, Северная Пальмира, звезда моя полуночная, белый снег! А вот у меня за окнами дождь. И сегодня, и вчера, и третьего дня. Отверзлись хляби небесные. Дом мой покачивается, подобно ковчегу патриарха Ноя, того и гляди - поплывет. Куда? Сквозь дождь, сквозь ветер - в пустоту? Впрочем, дом крепок и никуда не уплывет, да и дождь, скорее, обычный. Серый, унылый. С тупым постоянством бьет в окно. Будто картечь. Вот, видишь ли, написал "картечь" - почему? откуда? - не знаю сам. Удивительно. Ведь непохоже, совсем непохоже на картечь, скорее на дробь полкового барабана, да и то - ежели бьет в него неумелый барабанщик. Прихотлива память человеческая. Есть ли что прихотливее ее? Разве что любовь. Ну, конечно же, любовь столь же прихотлива. Ergo, любовь - это память, память - любовь...Что же такое исповедь? Не просто, вернее, не только христианская, а вообще исповедь? Вдруг, вдруг, брат мой далекий и молчаливый, это и есть знаменитая и загадочная Любовь? Помнишь, у сурового флорентинца: "Высшей Силой, Полнотой Всезнанья и Первою Любовью сотворен..."? Кто знает... Кстати об исповеди. Представь себе туманный и сырой Амстердам. Некто в кабаке подсаживается к незнакомцу, а затем, в течение нескольких вечеров, гуляя с ним меж амстердамских каналов, рассказывает о себе. И как рассказывает! Поистине, величайшей храбростью нужно обладать, чтобы говорить так, как говорит о себе этот герой, выкладывать всю подноготную, притом и постыднейшую. И до каких низов, до каких глубин доходит! Как-будто, вполне искренне, ничего не скрывая, кажется, и скрывать-то более нечего. Исповедь? А-а... Ничуть, дорогой мой, не бывало. В какой-то момент, в какой-то точке своего повествования он незаметно, но очень точно меняет слово "я" на слово "мы", и ведет далее свой рассказ уже и о себе, и о встреченном незнакомце, и тот, зачарованный, кивает согласно, мол, да, конечно, а там, глядишь, "мы" на "вы", и вот тебе уже и не исповедь, а яростное обвинение, брошенное в лицо... кому? Себе, нам, всем. Каково? Такую историю прочитал я третьего дня в романе французского беллетриста. Вот ведь как пишет - куда мне-то. Я, кроме писем к тебе, давно уж не пишу ничего. Впрочем, известны в истории личности, именно эпистолами своими снискавшие славу у потомков. Плиний Младший, к примеру. Буду тщеславиться сравнением с таковыми. Вчера среди ночи отчего-то проснулся. Лежал без сна, слушал барабанную дробь. Затянувшаяся осень, брат, надоевшая, опостылевшая! Бог перепутал все, в том числе и времена года... Так и не уснул. Лежал сперва в темноте, после засветил лампу, раскурил трубку. Размышлял, вспоминал. О многом вспоминал, о многом размышлял. И то сказать - есть о чем... Да-а, и так меня, что-то повело, что закашлялся я, поперхнулся дымом, и в глазах моих поплыли весьма странные картины, уж и не знаю, право, откуда. То голову Иоанна Крестителя на блюде увидал, то Саломеи танец, то в углу - Вечного Жида, то бишь, Агасфера увидал. И что поразило меня - лицо его точь-в-точь моим оказалось. Будто в зеркале. Чего только с нашим братом, бывшим литератором, не случается? А если вдуматься - все мы Агасферы, все мы Вечные Жиды - странники волею Божией. Гневом Божиим. Скитальцы. Только мысли иной раз и возвращают к Отчизне, а, стало быть, к минувшему. Так-то, брат. А, впрочем, хандра все это, сплин, как пишет лорд Байрон. И утром уж не было никаких особенных чувств, кроме легкой радости от того, что тучи слегка полегчали и солнце на короткое время заглянуло в окно. И печалит меня лишь отсутствие новых книг. Так что, брат, пришли-ка мне книг. Неужто у вас там никто более и не пишет? Ну хоть роман слезливый, что ли. Впрочем, нет, от романов меня еще больше скука разбирает. Лучше вот что. Дошел до меня слух, будто Никита Муравьев издал - то ли в Москве, то ли в Петербурге - свою книгу "Последний самодержец и российское народовластие". Одолжи, сделай милость. Хотя и живу анахоретом за тридевять земель, в тридесятом царстве, однако же кое-что почитываю, когда-никогда почта доходит, да и газеты европейские, да и в наши, российские, заглядываю. Узнал из газет, что Фаддей сейчас в силе. Никак этому не удивляюсь, ибо есть люди безусловно лишние во всякое время, и есть люди во всякое время безусловно полезные. К таковым отнесу Булгарина. Я справедлив к нему. Разумеется, он наивен, как, впрочем, наивен любой государственный человек. Эх, брюзгою я, все-таки, стал. Пора заканчивать сие писание, а то, ей-ей, разворчусь под конец так, что и не остановишь. Да, под конец скажу тебе вот еще что. Ты знаешь, брат, что моя педантичность вошла в поговорку. Глас народа - глас Божий, тем более, что мнение вполне справедливо. И потому хочу я вновь написать тебе о хорошо известном событии. Когда я писал о нем в прошлый раз, увы - допустил неточность в трех местах, а в одном - прямую ошибку. Понадеялся на память, не сверился со списком - и конфуз, брат. Потому на сей раз переписываю полностью, буква в букву. Знаю твою всегдашнюю снисходительность, на нее и уповаю.