— Принесет черт ни свет, ни заря… Аль я чугунная! Мать божья! Уйди ты! Глаза бы мои на тебя не глядели! Не поспел еще! Что я сама, что ль, в него влезу?
Степка беззвучно оскалил зубы и еще ожесточеннее засмыгал ладонью о ладонь.
— Классовая борьба…
— Диктатура пролетариата, — отозвался Петр, еле сдерживая хохот.
Губанов вошел в комнату.
— Черт знает что такое! Вот оно! — кивнул он Петру. — Вот следствие тех методов, которые проповедуют большевики. Распустился народ, теперь попробуй, введи его в русло. Нет! — Он сухо стукнул костяшками пальцев по крышке стола. — Нет, теперь не скоро пробудишь в людях сознание. Они твердо усвоили: грабь, дери, рви, полосуй. Теперь их в оглобли не введешь! Да и вводить некому, если так будет идти. Некому! У власти пролетарии. А кто это? Мы-то знаем кто, — нас не обманешь. Это — нищета, те, кто был всегда в навозе. Теперь они строят жизнь по своему вкусу. Но этому не быть! Я говорю…
Лиза ворвалась в комнату ураганом. Со звоном водрузила на поднос самовар и загремела чашками. Губанов мгновенно превратился из грозного обличителя в обиженного человека, болезненно скривил губы и утомленно поднял глаза на кухарку:
— Ну, хватит! Принесла, а в дальнейшее не вникай, без тебя обойдемся. Хватит!
Лиза двинула стопку блюдечек и решительно повернулась!
— Тьфу! Прости мою душу грешную! То иди, то уйди! Черт тут вас, святошных, поймет!
С ее уходом молчание висело длительной неловкостью. Губанов налил стакан, вынул из столового ящика хлеб, сахар и безмолвно указал гостям на места.
Петр с жадностью набросился на обжигающий чай. Губанов, хмурый, потерявший охоту говорить далее, лениво дрынькал о стакан ложкой, и Петр, заканчивая третий стакан, с тревогой подумал о том, что хозяин тяготится ими, через силу терпит их присутствие. Он решительно опрокинул стакан вверх дном и толкнул ногой Степку. Поблагодарив хозяина, они расстелили на полу тулупы и легли рядом.
Как бы подчеркивая несвоевременность приезда гостей, Губанов долго сидел за столом, писал, рылся в ворохе бумаг. Петр сладко потянулся и закрыл глаза. В короткий миг, когда желанный сон неслышными стопами подбредает к сомкнутым векам, сыплет в уши звонкий песок забытья, он успел длинно подумать о крушении былых ценностей, о любви своей, потраченной зря на выдуманного человека. Как глупо было думать о том, что Никифор Ионыч, тот Никифор Ионыч, который так скрашивал длинные вечера в доме Зызы, будивший несозревшую мысль и звавший за собой в неведомые страны, — беспрестанно думает о «юношах», радуется их радостям, следит за их ростом как родной отец, и никого ближе этих юношей для него нет в мире! Какая ерундовина! Он давным-давно выкинул их из головы, да и не такой уж он светлый и мудрый. Он просто скучный, больной человек, глубоко усевшийся в свою норку, с пьяной Лизой, нежилой кухней, непромытыми рубашками, скучными, неинтересными книгами. И его речи о революции, о большевиках — просто беззубая воркотня человека, выброшенного из повозки жизни.
Прошлое уходило в забытье — уходило пережитое, более не нужное.
11
Съезд[1] тянулся три дня. Заседания часто прерывались: из уезда прибывали делегаты с вестями о новых разгромах, о пьяных бунтах в селах против хлебозаготовительных отрядов.
Съезд выносил постановления, тут же сколачивал отряды и посылал их на места. В один из первых отрядов попал Степка, и Петр остался на съезде один, если не считать Комракова, сидевшего в президиуме. Общаясь с делегатами съезда, Петр по-настоящему понял, какая неразбериха творится в стране и как много напряжения нужно новой власти, чтобы все вовремя заметить, предупредить, настроить. Повсеместно шли волнения. Село двигалось на село, деревня на деревню. Беднота дралась за хлеб. За этот же хлеб бились деревенские богатеи. Срубались последние береженые леса. Топор немилосердно сносил богатые помещичьи сады. Школы разваливались, учителя покидали свои места. Почти в каждом селении были свои банды, беззастенчиво занимавшиеся грабежом и широко пользовавшиеся «красным петухом» против тех, кто пытался стать им поперек дороги.
Об этом говорили делегаты на заседании и в общежитии — кто с отчаянием, кто с безразличием во всем разуверившихся, а многие с злобным торжеством. Петр присоединился к последним, тем более, что его единомышленники были, как и он, молоды, безусы и дерзостны.
— Чем скорее расшатается все, тем лучше, — говорил он, выслушивая пророчески-безрадостные жалобы на творящееся вокруг. — Да, ломай, бей, корежь! Это все по порядку. Надо же трясти когда-нибудь! Мужика без этого с места не сдвинешь.