Выбрать главу

Третья книжка не выкапывалась особенно долго — пришлось оттащить несколько почти целых и потому тяжелых кирпичей с налипшими остатками штукатурки, а потом еще рыться в острых осколках стекла — это было опасно и страшно. Зато добыча превзошла все ожидания: на бумажной обложке, покрывшейся узором из мокрых пятен от растаявшего снега, проступило имя дяди Вити!  Называлась книга «Zоо, или Письма не о любви». Мне шел тринадцатый год, слово «любовь» для меня очень много значило, я залпом проглотила книгу и сама в нее по уши влюбилась.

Книга была написана во славу любви. Книга была печальная. Книга была жалостливая. Книга читалась, как стихи. Начиналась она стихами тогда еще не известного мне Велимира Хлебникова, а продолжалась прозой, похожей на стихи: короткие строки складывались в короткие абзацы, легко перелетали с темы на тему — острые, афористичные, парадоксальные и неожиданные, не всегда понятные, но постоянно открывающие неизвестное. Господи, чего только я не узнала на первых же страницах!

«Придя домой, переодеться, подтянуться — достаточно, чтобы изменить себя»2 .

«Синтаксиса в жизни женщины почти нет. Мужчину же изменяет его ремесло»3 .

«Искренней обезьяна на ветке, но ветка тоже влияет на психологию»4 .

«Пулеметчик и контрабасист — продолжение своих инструментов.

Подземная железная дорога, подъемные краны и автомобили — протезы человечества»5 .

«Вещи делают с человеком то, что он из них делает. Человечество владеет ими, отдельный человек — нет»6 .

«Больше всего меняет человека машина»7 .

«Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы»8 .

Как тут было не обалдеть? Открытие мира, энциклопедия для человека двенадцати лет!

Это было только начало, а потом пошли люди, один другого увлекательней, череда их лесом вырастала вокруг: дядя Витя густо населил созданный им мир. В центре мироздания помещался он сам, но в новом обличии: не уверенный в себе победитель, каким я его знала, а влюбленный, отвергнутый, потерянный, изгнанный из страны («Бросил страну, что меня вскормила», как сказал бы современный читатель), готовый мертвым лечь в провал мостовой против Дома искусства «чтобы исправить дорогу для русских грузовых автомобилей»9 . Окружавшие его в Берлине, оставленные им в России и жившие в его памяти, равно как и в русской литературе, возникали со страниц книги последовательно, и с каждым складывались у меня сложные личные отношения: они четко делились на друзей, учителей и врагов.

Таинственным образом случилось так, что почти все они потом — реально или виртуально, но столь же последовательно и неотвратимо — возникали в моей взрослой жизни, и по ходу дела менялось мое к ним отношение.

Эльза Триоле, «Аля», адресат писем не о любви, запретившая автору писать о его к ней безответной любви и тем вызвавшая к жизни лирические эссе Виктора Шкловского о литературе, поначалу была безоговорочно зачислена в стан врагов, но показалась мне неотразимо милой и, в отличие от старшей ее сестры, чуть ли не застенчивой, слегка смущенной всеобщим вниманием и потоком комплиментов, когда, в один из приездов ее и Арагона в Москву после их выступления, отец меня с ней познакомил, что, никуда не денешься, пришлось в душе с ней помириться. Отец скептически отнесся к моему умилению, хотя и признался, что Эльза всегда казалась ему более привлекательной, чем Лиля.

Бориса Пастернака, возникшего в «Zоо» в «Письме шестнадцатом», я и так числила среди друзей. Увидала его впервые во время войны, в Чистополе: он принес моей маме рукопись только что законченного перевода «Ромео и Джульетты» с просьбой перепечатать текст на машинке. Ужасно он мне тогда понравился! При виде пишущей машинки пришел в неописуемый, какой-то детский восторг, выложил на кухонный стол газетный сверток, порывшись, извлек стопку листков, покрытых крупной летящей вязью, что-то объяснял маме, показывая отдельные страницы, и вдруг громко и быстро принялся ругать пьесу и уверять, что перепечатывать ее вообще-то не стоит. Тут даже я ощутила некое противоречие — зачем же тогда принес и на стол выложил? — помню, у меня мелькнуло в уме непочтительное «зарапортовался». Пьеса была отпечатана, последний экземпляр машинописи достался мне, был мною прочитан, оплакан и частично выучен наизусть. Потом, уже в Москве, с восторгом кинулась было читать «Апеллесову черту», когда откопала ее в своей Снежной библиотеке, но убедилась, что его ранняя оригинальная проза в отличие от «Ромео и Джульетты» мне не по зубам. В «Zоо» Пастернак — двадцатью годами моложе того, что раскладывал испещренные его рукой страницы на нашем кухонном столе, но он так же вне привычной ему среды и обстановки, только не в Чистополе, а в Берлине. «Этот человек, — говорит  о нем Виктор Шкловский, заново и на новом уровне знакомя меня с ним, — чувствовал тягу истории. Он чувствует движение, его стихи прекрасны своей тягой, строчки их рвутся и не могут улечься, как стальные прутья, набегают друг на друга, как вагоны внезапно заторможенного поезда. Хорошие стихи».10