Реб Исроэл-габай и реб Ехиэл-хазан улыбаются остроте, а дядя Зяма слегка краснеет. Он видит, что «шелковые» евреи его перехитрили. Он без разговора берет Пасхальную агоду с тринадцатым комментарием и сует попрошайкам пару пятиалтынных.
«Шелковые» евреи видят, что момент более чем подходящий. Они, судя по всему, пришли очень вовремя. То ли у хозяина легко на душе, то ли ему неловко скупиться на глазах у уважаемых людей? Дела складываются совсем неплохо. Сочинители переглядываются и не уходят, потупившись и как бы устыдившись… Это означает, что им стыдно за скупость дяди Зямы… Они перекладывают серебряные монеты из одной руки в другую, как будто предлагая уважаемым гостям за столом обратить внимание на то, что хозяин, который несколько туповат в шрифте Раши и в рошетейвес, их обидел. Их! Составивших «Соединение милостей»!
Зяма чувствует, что шутка «шелковых» евреев зашла слишком далеко и что его хотят оконфузить в присутствии реб Исроэла-габая и реб Ехиэла-хазана. Сдерживая раздражение, он начинает говорить с сочинителями на свой лад.
— Что такое? — простовато спрашивает Зяма, и радостный огонек вспыхивает в его узких глазах.
Обладатели штраймлов начинают смущенно и жалостливо бормотать:
— Э… то есть… так сказать… такой богач, как говорится… должен бы… так сказать, за сочинение…
— Короче, люди добрые, — перебивает их Зяма, тоже словно чего-то устыдившись, — скажите мне, что вы имеете в виду… но только без шрифта Раши!
— А что мы можем иметь в виду? — отвечают сочинители и переглядываются между собой. — Мы полагали… Такой богатый человек… Хотя бы… алеф рубл кесеф…[78]
— О чем вы говорите? — отвечает в тон им Зяма с тем же смущенным видом. — Как же я могу бросаться чужими деньгами?
— Что значит — чужими деньгами?
— Сиротскими деньгами, — поясняет Зяма.
— Сиротскими деньгами? — изумляются сочинители.
— Сиротскими… — дядя Зяма делает несчастное лицо и обеими руками указывает на своих детей. На Ичейжеле, своего единственного сына, и на дочерей, Гнесю и Генку. — Как же иначе? Это же кровные сиротские деньги… через сто двадцать лет![79]
Реб Исроэл-габай и реб Ехиэл-хазан хихикают, а «шелковые» сочинители комментария видят, что хозяин оказался поумнее их и что теперь смеются уже не их, а его шуткам. Но гонор соавторов в хорьковых штраймлах слишком велик, чтобы они с позором удалились из дома. И они продолжают:
— Однако, — говорит старший сочинитель, — другие хозяева подавали… Ваши соседи…
— Какие другие хозяева? — с любопытством спрашивает дядя Зяма. — Какие соседи? Например?
— А вот тут недалеко, — жуликовато переглядываются сочинители. — Вот тут вот, в каменном доме. Реб Лейба, кажется…
— А! — отзывается Зяма. — Наверное, реб Лейба-горбун?[80]
— Да-да! — подхватывают сочинители. — Кажется, он самый. Кажется, что… точно он.
Дядя Зяма прикладывает ладонь к уху:
— Тихо, дайте-ка послушать. Так сколько же вам уплатил горбун? Уж он-то жертвователь. Даже любопытно…
— По четвертаку, — врут сочинители, — два серебряных четвертака. Полтинник.
— Вот как? Реб Лейба — вам, говорите? И по сколько же? По четвертаку каждому! Полтинник, говорите?
Зяма вдруг спохватывается и делает несчастное лицо:
— Я ведь вот о чем… Как вам только могло такое в голову прийти? Как вы можете равнять меня с процентщиком?.. То есть с Лейбой-горбуном. Он — хороший человек, благородный, сердце у него золотое… А я, благодарение Богу, свинья! Я — свинья, а не человек! Так о чем же вы говорите? Как вы можете меня с ним равнять?
3. Варшавские нищие
Такого поворота сочинители не ожидали. Буркнув «Ну… Доброй ночи!», они подобрали полы шелковых жупиц[81] и пустились прочь. Даже мезузу поцеловать забыли[82].
Но и после их ухода в доме звучали хохот и насмешки. Получалось, что Зяма-скорняк только что встал на весы с сочинителями, с двумя умниками-разумниками — и перевесил обоих. Реб Исроэл-габай, который у себя в любавичском бесмедреше и сам умеет содрать и с живого и с мертвого, вынужден был признать, что наглость, с которой нынешние нищие втираются в дома, невыносима. И что только в Шклове им позволяют такое. Сколько ни дай — все мало!
Но дядя Зяма, который когда-то служил в Польше в солдатах и имел зуб на тамошних евреев, не согласился с габаем:
79
Сто двадцать лет — традиционное пожелание долголетия, поэтому выражение «через сто двадцать лет» означает «после моей смерти».
82
При входе и выходе «целуют» мезузу, то есть дотрагиваются до нее пальцами правой руки, а потом подносят их к губам.