Выбрать главу

Он пустился в объяснение, как его поразило наблюдение, которое, хотя и было абсолютно элементарным, казалось ему исполненным интуитивных глубин. А именно: если построить (теоретически) все возможные прямоугольники из точек (или из бобов), это даст все натуральные числа – кроме простых. (Поскольку простое число не является произведением, оно не может быть представлено прямоугольником – только одиночной строкой.) Далее дядя стал объяснять исчисление операций над прямоугольниками и привел мне несколько примеров. Потом сформулировал и доказал несколько элементарных теорем.

Я стал постепенно замечать изменения в его стиле. На предыдущих уроках дядя был эталоном преподавателя. Он варьировал скорость изложения обратно пропорционально трудности материала, всегда убеждаясь, что я понял, и лишь потом двигаясь дальше. Но чем глубже он уходил в геометрический подход, тем торопливее становились его ответы, путанее, отрывистее, иногда до полной непонятности. В какой-то момент он вообще перестал обращать внимание на мои вопросы, и то, что я поначалу принял за объяснения, оказалось отрывками стремительного внутреннего монолога.

Сначала я отнес эту аномальную форму изложения за счет того, что дядя помнит детали своего геометрического подхода не так ясно, как привычный аналитический подход, и сейчас отчаянно восстанавливает их на ходу.

Я сел и стал за ним наблюдать: он расхаживал по комнате, перекладывая свои прямоугольники, бормотал про себя, подбегал к каминной полке, где я оставил бумагу и карандаш, что-то писал и зачеркивал, заглядывал в потрепанный блокнот, еще что-то бормотал, возвращался к бобам, оглядывался по сторонам, замирал в задумчивости, перекладывал бобы заново, снова писал… Все чаще от упоминания о «многообещающем направлении мысли», «потрясающе изящной лемме» или «глубокой теоремке» (все явно его собственного изобретения) лицо его освещалось улыбкой самодовольства и глаза загорались мальчишеской веселостью. Я вдруг понял, что видимый мне хаос был не чем иным, как отражением внутренней хаотической умственной деятельности. Он не только отлично помнил «знаменитый бобовый метод» – эта память заставляла его разбухать от гордости!

И тут мне на ум впервые пришло подозрение, превратившееся через минуту почти в уверенность.

Когда я впервые обсуждал с Сэмми, почему дядя Петрос бросил проблему Гольдбаха, нам обоим казалось очевидным, что причина – в каком-то перегорании, тяжелом случае «научной боевой усталости» после многих годов бесплодных атак. Бедняга бился, бился, бился, каждый раз терпя неудачу, и наконец, когда выдохся так, что не мог более выносить разочарования, Курт Гёдель дал ему отличный, хотя и притянутый за уши предлог. Но сейчас, глядя, как дядя Петрос самозабвенно возится с бобами, мне представился новый и куда более увлекательный сценарий: не может ли быть, в полную противоположность тому, о чем я думал раньше, что его капитуляция пришлась на самый пик достижений? Даже точно на тот момент, когда он был готов решить проблему?

Вспышка памяти высветила слова, которыми дядя описал период до посещения Тьюринга, – слова, истинное значение которых я почти не понял, когда услышал. Да, он говорил, что отчаяние и сомнение в себе у него тогда, в 1933 году в Кембридже, были сильнее, чем когда бы то ни было. Но разве сам он не называл их «неизбежным унижением перед триумфом», даже «родовыми муками великого открытия?» А что он говорил чуть раньше насчет своей «самой важной работы», «важной и оригинальной работы, истинного прорыва»? О Господи Боже мой! Не усталость и не разочарование были причиной: его капитуляция была потерей боевого духа перед великим прыжком в неизвестность и грядущим триумфом!

Волнение от этой мысли было так велико, что я больше не мог выжидать тактически правильного момента и начал атаку немедленно:

– Я вижу, ты все еще очень высокого мнения о «знаменитом бобовом методе Папахристоса»?

Я прервал ход его мыслей, и несколько секунд ему потребовалось, чтобы осознать мое присутствие.

– У тебя потрясающая способность замечать очевидное, – грубо буркнул он. – Конечно, я о нем высокого мнения.

– В отличие от Харди и Литлвуда, – добавил я, нанося первый серьезный удар.

Реакция была ожидаемой – только гораздо более сильной, чем я мог думать.

– «Проблему Гольдбаха не решить гаданием на бобах, старина»! – хриплым грубоватым голосом бухнул он, явно пародируя Литлвуда. Потом со злобным передразниванием женоподобия изобразил вторую половину этого бессмертного математического дуэта: – «Слишком элементарно для полезного, дорогой мой друг, даже несколько инфантильно!»

Дядя яростно бахнул кулаком по камину.

– Эта задница Харди, – заорал он, – назвал мой геометрический подход «инфантильным» – будто он в нем хоть что-нибудь понял!

– Ну-ну, дядя, – сказал я вразумляюще, – нельзя же обзывать задницей самого Г. X. Харди!

Он еще сильнее ударил кулаком по каминной полке.

– Задница он и был, да еще и содомит! Ваш «Великий Г. X. Харди – Королева Теории Чисел!»

Это было так на него не похоже, что я даже ахнул.

– Дядя Петрос, что за мерзости ты говоришь!

– Я просто называю вещи своими именами! Лопату – лопатой, а пидора – пидором!

Я не только поразился, но и даже развеселился: передо мной как по волшебству возникал совершенно новый человек. Может ли быть, чтобы вместе со «знаменитым бобовым методом» на поверхность всплыло его старое (то есть молодое) «я»? И сейчас я впервые за свою жизнь слышу истинный голос Петроса Папахристоса? Эксцентричность, даже маниакальность, больше подходила одержимому одной мыслью, сверхчестолюбивому блестящему математику, каким он был в молодости, чем мягкие цивилизованные манеры, которые ассоциировались у меня с дядей Петросом. Тщеславие и злобность по отношению к коллегам могли быть необходимой изнанкой гения. В конце концов и то, и другое полностью укладывалось в поставленный Сэмми Эпштейном диагноз: гордыня.

Чтобы совсем вывести его из себя, я небрежным тоном бросил:

– Сексуальные наклонности Г. X. Харди меня не касаются. Единственное, что относится к делу, помимо его оценки твоего «метода бобов», – это то, что он великий математик.

Дядя Петрос побагровел.

– Чушь! – зарычал он. – Докажи это!

– Доказывать нечего, – отмахнулся я. – Его теоремы говорят сами за себя.

– Да? Какая, например?

Я привел два-три результата из учебника дяди Петроса.

– Ха! – оскалился дядя. – Расчеты для бакалейщика! Ты мне покажи хоть одну великую идею, одно вдохновенное прозрение! Не можешь? А потому что их нет! – Он уже дымился. – И раз уж на то пошло, ты мне приведи хоть одну теорему, которую этот старый педераст доказал сам, когда старина Литлвуд или бедняга Рамануджан не держали его за руку или за какую-нибудь другую часть тела!

Его выражения становились все более оскорбительными, и я понял, что мы приближаемся к взрыву. Сейчас нужно еще чуть-чуть раздражения.

– Ладно, дядя, – сказал я, пытаясь говорить как можно более высокомерно. – Это недостойно тебя. В конце концов, какие бы теоремы Харди ни доказывал, они наверняка важнее твоих.

– Да? – огрызнулся он. – Важнее проблемы Гольдбаха?

Я помимо воли разразился скептическим смехом.

– Дядя, ты же проблему Гольдбаха не решил!

– Не решил, но…

Он прервался на середине фразы. Выражение его лица выдало, что он сказал больше, чем хотел.

– Не решил, но что? – надавил я. – Давай, дядя, договаривай! Не решил, но был очень близок к решению? Да или нет?

Он вдруг посмотрел на меня, будто он Гамлет, а я – призрак его отца. Настал момент – теперь или никогда. Я вскочил с кресла.

– Дядя, только не надо! – крикнул я. – Я же тебе не мой отец, не дядя Анаргирос и не дедушка Папахристос! Я кое-что в математике смыслю, ты помнишь? И мне уж не вешай на уши лапшу насчет Гёделя и теоремы о неполноте! Ты думаешь, я хоть на миг поверил той сказочке, будто тебе «интуиция подсказывает, что Проблема неразрешима!» Нет, я с самого начала знал, что это всего лишь жалкое прикрытие неудачи. Зелен виноград!