Нужно было вспомнить о вежливости, и, уходя, он добавил:
— Убедитесь, что с Томасом всё хорошо. А если нет — обратитесь в ресепшен.
«Слишком патетично для этой обветшай стойки у входа», — подумал я. Трудно было понять, что его разозлило в большей степени — потерянная выгода или то, что нас прослушивали. Надеюсь, — второе.
Проигнорировать сказанное Паулем, означало бы поставить под угрозу весь ход исследования. Несмотря на то, что я боялся смертельной опасности, поджидавшей меня за пределами городских стен, я бы не осмелился не исполнить миссию. В конце концов, эти сомненья — не более чем отголоски кричавшего праха, переживания, которые обязательно сойдут на нет, когда я покорю своё естество.
Ницше учил о сверхчеловеке, о воле к власти, которая часто оказывается сильнее воли к жизни. И потому я просто не могу подвести — ни себя, ни своих учителей и наставников. Томас ведь тоже ждёт от меня открытий!.. Но его гордость не позволяет понять тревожно-прозаичное дыхание истины. Я не буду стараться высмеять его убеждение, но от чего-то придётся отказаться — ему или мне.
Моим другом сейчас должен быть воин, а не только учёный. И если он сломается при первом же столкновении, всё бессмысленно, — да, без его помощи я не достигну желаемого, но лучше удостовериться, что он не окажется — досадным препятствием.
А зов ещё шепчет впотьмах — о мистике, принесённой с далёких специфических звёзд, шепчет, вопреки всему, в чём я когда-то был убеждён. Это метафизическое нечто хочет меня испытать, проверить, достоин ли я владеть знаниями книги.
Но Пауль точно уверен, что у неё есть какое-то подобие разума, и, разве что из предосторожности, не следует исключать возможность того, что придётся сразу пожертвовать частью себя во имя величия (или опустошения). Я готов самолично проверить подлинность мифа, чтобы развеять его. Но было бы забавно посмотреть на того же Ньярлотхотепа, образ которого был столь возвышенно передан в первом Некрономиконе. Воспет!
Есть замечательная испанская пословица: «El sueño de la razón produce monstruos». Это мерзкий праздник стереотипа и самообмана, который устраивают вечные образы «тоски» и «скуки». Недаром с больными общаются посредством карандаша и бумаги: так можно получить неплохой эмпирический материал о специфике воли и представления, и, к тому же, о бессознательном.
Внутренний мир строится на принципе удовольствия. Лабиринт, из которого нет выхода, глотнул ядовитый воздух — и ожидаешь конца. Но вновь и вновь умирая, понимаешь: свободен. Это как приближение к подножию огромной скалы. Или — единение с вечностью, тонкий срез, напоминающий вершину беспокойного Девилс-Тауэра. Хотел бы побывать там хоть раз, ощутить нищету мироздания. И затем, воодушевлённым, — служить многим последующим поколениям.
Я раскрыл окно. В облаке бесконечного сна сияла чёрная — застывшая пустыня. Барханы взвивались с обгорелыми крыльями золотого дракона, раскинувшегося на полузеркальном одеянии, напоминавшем облик пустого светила. Ни малейшего дуновения — только отблеск и мгла. И я, почему-то, замер, в ожидании огнепоклонников, брахманов и прочих еретиков.
Их появление бы вполне оправдано, если учитывать стёртую грань между реальностью и сверхъестественным, то, что я уже мог не раз наблюдать. Я стараюсь оставаться сторонником рационализма, но… как же трудно иногда объяснить некоторые разновидности явлений природы и, в целом, практически невозможно — многие аспекты бытия. И дело даже не в отсутствии необходимого материала, а в том, что человек ограничен в средствах для поиска.
Умывшись, я проследовал в комнату Тома. Раздался глухой стук. Что-то деревянное упало на пол — и вслед за ним — металлическое. За дверью кто-то прошептал: «Обречены, все мы. Зов — вот благоуханные цветы, запах тлетворного сада».
Я побоялся войти. Но оступился…
— Джастин? Да, это ты.
— Во плоти. — Философствовал я.
— Тогда, может войдёшь?
— Но с тобой же… всё в порядке?
— Конечно! — Воскликнул Том.
Мне было от этого не по себе. Но я, всё-таки, смог себя пересилить и повернуть ручку. Ворвавшийся свет малиново-розовой магазинной афиши ослепил меня на мгновенье. Когда я прозрел, передо мной стоял Том. Вернее, существо, в котором я поначалу узнавал его прежние очертания. Изрезанное лицо светилось от какого-то дикого состояния, похожего на экзальтацию, до которой доводили себя флагелланты Высокого Средневековья.
Оно положило руку мне на плечо. И меня поразила болезненная красота. Улыбка от уха до уха становилась тем шире, чем больше у него возрастало жгучее желание засмеяться, безумный порыв. Но ещё одно заставило меня содрогнуться от ужаса: пустые глаза, казалось, лишённые разума.