Выбрать главу

И нечего уклоняться! И так долго покорялась, боялась!

Хватит!

— Ну вот, все! — сказала странно спокойно. Шагнула, хотела идти.

— Все?!

Он схватил ее за плечо. Рука была как железная, и взгляд дичал от ненависти. "Сейчас ударит. Сейчас…" Она не додумала, что может быть сейчас. Может быть, сейчас убьет.

Но удивительно, страха не было… Все равно! Чем так жить…

— Пусти!

Мельком заметила: от повети, пригнув голову, тяжело идет Степан.

— Все?! — Евхим вдруг обхватил ее за шею, сильно, с ненавистью рванул вниз, люто изо всей силы ударил носком по ноге. Ганна едва устояла. Во второй раз Евхим ударить не успел: на него, как рысь, весь подавшись вперед, ринулся Степан, нетерпеливыми руками рванул сзади за ворот. Рванул так, что Евхиму мгновенно перехватило, сдавило горло.

Евхим крутнулся, вырвался, но Степан ринулся, насел снова.

— Пусти ее! — крикнул Евхиму как-то визгливо, задыхаясь.

Евхим прохрипел свирепо, с угрозой:

— Не суйся, сморкач!

— Пусти!!!

Евхим бросил Ганну, вырвался, сгоряча ударил кулаком Степана в челюсть — так, что тот, вскинув голову, отлетел к забору. Какое-то мгновение лежал, упираясь локтями в землю, будто приходя в себя, потом подхватился, сплевывая кровь, с угрозой бросился на Евхима снова.

И снова отлетел к забору, стукнулся о штакетину затылком.

— А-а-а! — закричал он от боли, злобы и бессилия.

Вскочил, намереваясь броситься на Евхима, не помня себя, вытер ладонью рот, глянул на руку, увидел кровь.

В глазах его, обычно застенчивых, появилось что-то звериноглушаковское; полный мстительной ярости, Степан кинулся к повети. Ганна, ушедшая уже далеко, увидела, как он схватил у поленницы топор; держа его перед собою, наклонив, как бык, голову, неудержимый в слепой отчаянности, тяжко, вперевалку двинулся на Евхима.

Евхим, готовый уже броситься за Ганной, тоже увидел Степана. Испуганно, даже растерянно остановился. Отступил несколько шагов назад.

— Ах ты байстрюк!.. — погрозил странно неуверенно.

Чувствуя, как холодеет внутри, видя все время Степана, повел взглядом вокруг: если б какой кол! Бросился вдруг поспешно, как к единственному спасению, к забору, изо всех сил рванул штакетину.

— Степанко!!! — вырвался неожиданно крик ужаса. Глушачиха, вскинув испуганно руки, слетела с крыльца.

Протянув руки к ним, задыхаясь от страха и бега, с растрепанными на ветру волосами без платка, с воплем бросилась к сыновьям:

— Степанко!!! Евхимко! Божечко!.. Степанко!!!

Добежала, стала между обоими, раскинула дрожащие руки, будто оберегая их друг от друга.

— Степанко! Евхимко! — переводила полные ужаса глаза с одного на другого.

Быстро приходила в себя. С упреком, приказывая, выговаривала обоим:

— Побесились!.. — Она подошла к Степану, остановившемуся в нерешительности, отняла топор. Тогда оглянулась на старшего, который держал штакетину. — Брось! — крикнула Евхиму…

Ганна, онемело следившая, чем кончится схватка Степана с Евхимом, как бы опомнилась. Стряхнула оцепенение, почти бегом заспешила со двора к амбару, за гумна… Успела еще заметить, что во двор повалили люди…

Вскоре, то быстрым шагом, то бегом, то и дело вскидывая узел, непослушно съезжавший с плеча, добралась она до леса, побежала мокрой дорожкою. Часто она поскальзывалась на траве, раз упала, наступив на скользкое корневище, больно ударилась боком, поцарапала висок обо что-то, но даже не остановилась вытереть кровь.

Пошла тише, только когда добежала до болота. Дальше дорожка повела ее меж чахлого болотного ольшаника и березняка. Вода здесь не всегда пересыхала и летом, теперь же осенние дожди еще добавили ее. Под лаптями сначала прогибалось да хлюпало, потом ноги стали уже раз за разом проваливаться, все чаще, все глубже; черная, липкая грязь, как холодным железом, обтянула голые колени. Идти быстро без передышки становилось все труднее: начала совсем выбиваться из сил. Сердце колотилось, ноги подкашивались, руки дрожали — вот-вот выпустят узел.

Но не останавливалась. Не могла остановиться. Хоть шла по малохоженой тропе, напрямик к Глинищам, все вслушивалась, не слыхать ли сзади чавканья, треска валежника, не гонятся ли следом.

Только когда перебралась на другую сторону болота, передохнула минуту. Будто кто подгонял, быстро перешла островок, снова вступила в грязь, в трясину. Вымокшая, обессилевшая совсем, добралась еще до одного островка, уже недалеко от глинищанской насыпи. Днем с этого островка были хорошо видны вербы на глинищанском кладбище, даже крайние стрехи, но теперь быстро темнело. Недалекая гребля и та уже только угадывалась.

У нее едва хватило сил, чтобы преодолеть оставшуюся часть болота. Временами думала, что уже и не выберется на cyxoe: так и упадет в грязь и застынет.

Глинищанская гребля показалась чудом. Откуда только силы прибавилось, когда пошла по ней, через мосток, вдоль пустого выгона, вдоль черных верб кладбища.

Пошла по загуменьям. Не потому, что боялась попадаться людям на глаза, — не хотела снова лезть в грязь на улице.

Школа была на другом конце села, среди большой огороженной площади. Ганна несколько раз видела ее издали, проезжая мимо Глинищ. Теперь в школе было темно, только с другой стороны, увидела Ганна, приближаясь, яснела полоска земли. Там, за углом здания, действительно, светилось окно, завешенное белой занавеской. Она нашла впотьмах крыльцо, ступила на порог, потянула за скобу двери. Дверь открылась. В коридоре она увидела полоску света внизу, нащупала скобу. Ганна открыла дверь и увидела Параску, сидевшую у стола над тетрадями.

— Вот и я…

Узел выпал из ее рук.

Только утром стала приходить в себя. Будто сквозь туман, стала видеть, слышать окружающее.

Все тут было непривычно. И окна большие, светлые, и площадь широкая за окнами, и вид болота иной, чем в Куренях. И дом был такой большой, со столькими дверями и комнатами, что можно было только удивляться. Через весь дом от крыльца шел коридор, в котором по одну сторону желтели две двери, по другую — три. Две двери слева вели в две просторные комнаты, в которых стояли рядами черные с коричневыми боками столики для учеников, стояли на подставках черные, с беловатыми следами от мела доски. В одной из этих комнат был шкаф, полный книг и тетрадей; в другом на стене висела картина с какими-то зелеными и желтыми пятнами, с голубыми извилинами. Картина эта почему-то называлась картою. И как будто показывала землю нашу — Беларусь…

На другой стороне были еще три комнаты: в больших жили Параска и еще одна учительница — Галина Ивановна, худая, кудрявая, — видно, злая; между этими двумя комнатами располагалась узенькая кухня с печью…

Ганна едва управилась с теткой Агапой, что прибегала сюда пораньше каждое утро, истопить печи, — как и двор, и коридор, и комнаты начали наполняться детскими голосами.

Дети так шумели, что Галина Ивановна несколько раз выходила из своей комнаты и требовала, чтоб замолчали. Но голоса утихали ненадолго, только когда отзвенел звонок и учительницы с тетрадями и книжками закрылись в классах.

Так было весь день: дом то затихал, то полнился таким топотом и криком, что казалось, чудом держались стекла в рамах Ганне нравился этот гам, это кипенье, они веселили, бодрили ее. Когда начинались занятия и из-за дверей классов слышались только тихие голоса кого-либо из малышей или учительниц, ей хотелось детских криков, их веселости.

Среди этой непривычной жизни Ганне больше верилось, что вот и для нее начинается иная, неведомая, хорошая жизнь. Эта вера светилась в душе, когда, благодарная Параске, старательно мыла комнату, когда управлялась на кухне, когда с детьми вытирала столики, убирала после занятий…

Все же радость и веру чуть ли не все время омрачала тревога. Мыла ли пол, управлялась ли на кухне, слышала ли, как затихают голоса в коридоре и во дворе, тревожно поглядывала на площадь, прислушивалась к шагам. Все ожидала: прибежит Евхим…

Он прибежал на третий день. Под вечер, тяжелый, решительный, ввалился в Параскину комнату.