Мы видели, что на протяжении всей сознательной жизни вопрос «выбора веры» для Толкина не вставал никогда. Он был и остался католиком — выбор не самый однозначный и не самый обыденный в английских условиях. Вера всегда была для Толкина одной из важнейших — если не самой важной — составляющей жизни и мысли. Он глубоко и восторженно переживал каждое причастие, много молился — и даже переводил католические молитвы на свои вымышленные языки. Естественно, что религиозные идеи пронизывали всё его творчество. Толкин никогда и не думал отрицать это. «Властелин Колец», по его словам, — «конечно, в самых основаниях религиозный и католический труд; сначала несознательно, в ходе переработок же сознательно. Именно поэтому я не включил или вырезал практически все указания на что-либо подобное «религии» в вымышленном мире. Ведь религиозный элемент растворён в истории и её символизме».
Конечно, условия и мнения современного мира не раз приходили в противоречие с весьма консервативной и ортодоксальной верой Толкина. Что же, — тем хуже было для этих мнений и условий. Даже такие ставшие привычными и воспринимавшиеся как неизбежные приметы времени, как, например, кремация умерших, казались Толкину неприемлемыми с религиозной точки зрения. Однажды Толкин и X. Дайсон поспорили по этому поводу с Льюисом. «Посмотрите, — доказывал Толкин, — ведь её всегда защищают атеисты… Человеческое тело было храмом Святого Духа». Когда Льюис сравнил кремацию с уничтожением церквей во избежание осквернения, ему указали, что причастие нельзя уничтожать даже для спасения от черной мессы: «Это ваше дело почитать его».
Тем более был Толкин твёрд в том, что касалось противоречащих современной «науке» истин веры. В «военной» переписке с сыном встал вопрос об «историчности» первых глав Книги Бытия, волновавший и волнующий многих современных христиан. Толкин писал: «Об Эдеме. Думаю, что большинство христиан, за исключением самых простых и необразованных, либо защищенных иным образом, теперь, пожалуй, уже несколько поколений издерганы и истоптаны самозваными учеными и держат нечто вроде сложенного Бытия в кладовке своих умов на правах не очень-то приличной мебели, кою слегка стыдно, знаете ли, иметь в доме, куда приглашают способных молодых умниц — я имею в виду, конечно, даже fideles, которые не продадут её в секонд-хенд и не сожгут, как только усмешка войдёт в обычай современников. Вследствие чего они (и я в той же степени) действительно забывают красоту предмета даже «как повести»». Далее Толкин воспроизводит рассуждения Льюиса о признании красоты библейского повествования в качестве story, «повести» как возможном, хотя несовершенном пути сохранения христианской истины. «Так что малодушный «почитатель» всё-таки взаправду обретает нечто, — что даже кто-то из верных (тупой, бесчувственный, стыдливый) может упустить. Но отчасти как развитие моих собственных мыслей в стихах и трудах (рабочих и литературных), отчасти благодаря контакту с К.С.Л., и — самыми разными способами — не в меньшей степени направляющей длани Alma Mater Ecclesia, я теперь не ощущаю ни стыда, ни сомнений в связи с «мифом» об Эдеме. Это, конечно, историзм не того же самого рода, как в НЗ, который по существу представляет собой современные событиям документы, в то время как Бытие отделено от Падения неведомо сколь многими поколениями печальных изгнанников, — но с очевидностью Эдем на этой очень несчастной земле был. Мы все томимся по нему, и мы постоянно видим его проблески — вся наша природа в своей лучшей и наименее развращённой, благороднейшей и наиболее гуманной части по-прежнему пропитана чувством «изгнания»… Конечно, я полагаю, что, подвластная попущению Божьему, вся человеческая раса (как и каждый индивидуум) вольна не подняться вновь, а сойти в погибель и донести Падение до самого его горького дна (как каждый индивидуум может стать и исключением). И в некоторые периоды, настоящее тому пример, это кажется итогом не только вероятным, но и неотвратимым. И всё же, думаю, будет Миллениум, предсказанное тысячелетнее правление Святых, т. е. тех, кто при всех своих несовершенствах так и не склонил до конца сердца и воли перед миром и злым духом».
В те предвоенные и военные годы, когда Толкин тщетно и безнадёжно искал «свою» сторону в разворачивающемся глобальном противостоянии, такая «своя» сторона у него всё-таки была. И была ею Римско-католическая церковь. Именно её позиция и её интересы были тем надёжным маркёром, по которому Толкин оценивал происходящее. Так было, несомненно, с гражданской войной в Испании. Именно как защитник католиков от «красного» террора Франко (при всём своём «белом» терроре, о котором Толкин не мог не слышать) оказался едва ли не единственным современным политиком, заслужившим у Толкина сочувствие. Позиция Толкина здесь чётко совпадала с позицией Ватикана — и резко расходилась с позицией некоторых его друзей, прежде всего К. С. Льюиса. Его непонимание Толкин связывал как с общим либерализмом, так и не в последнюю очередь с протестантизмом: «Реакция К.С.Л. странная. Ничто более не воздаст честь красной пропаганде, как то, что он (знающий, что во всех остальных вопросах они лжецы и клеветники) верит всему, что говорят против Франко, и ничему, что говорят за него… Но ненависть к нашей Церкви, помимо всего, есть единственное итоговое основание для Церкви Англии — лежащее столь глубоко, что остаётся даже тогда, когда все надстройки кажутся снятыми (К.С.Л., к примеру, почитает Святое Причастие и уважает монахинь!). Однако если лютеранин брошен в тюрьму, он хватается за оружие; если же католических священников режут — он в это не верит (и, осмелюсь сказать, на самом деле думает, что они на это напросились)».