Инстинкт хищника вырывается на свободу, как черные грубые волоски сквозь мыльную пену, хищником рысишь по пустынным, дождем омытым улицам, один, жмешься у стен, чуешь, чуешь добычу. Так, наверно, акула, ощерив пасть, прошивает водную толщу океана, так ты прошиваешь город, его пустынные улицы, а в отдалении протяжно свистит поезд, будто ночная птица, свистит и затихает во тьме, голос одиночества. Умоляла о пощаде, сохранить ей жизнь, хоть такую, жалкое подобие жизни. Силу не применял, сама на колени встала. «Мужчина, я вас знаю? Вроде ваше лицо мне знакомо». Ее душа — белый мотылек, сожми в кулаке и нет, бьется, бьется, осыпает свою пудру с хрупких крылышек. Замаранные крылышки, побитые крылышки. Острый звериный запах страха шел от ее души. Храбрые крылышки отчаянно бились. Порванные, поломанные, бились из последних сил, щекотали ладонь. Слюна скопилась в уголках искривленного рта.
Развалины заброшенного дома. Чего шлялась? Зачем полезла? Крошево кирпичей, трухлявое дерево, запах гнили и запустения. Под ногами валяется детский носочек, черствый от грязи. Порванный календарь, скомканные газеты в пятнах. Спотыкалась в темноте, еще и смеялась, осмелилась взять за руку, за поросшую черной проволокой руку. «Пошли сюда. Идите за мной. Знаю, куда идти». Глаза поблескивают в темноте, скалит зубки, глаза только что не светятся, дурная от амфетамина, нажралась «колес», кривая наглая сучья улыбочка играет на губах. Стеклянные глаза. Тонкая шея. Пробирается по осыпям мусора, знаю, куда идти, к плесени и гнили почернелого матраса на полу. Уже и без того в пятнах грязи, не вижу, может, крови, ее или какой-нибудь штучки вроде нее, не первый раз, такое место. «Мужчина, мы с вами где-то уже встречались». Кривая улыбочка, смеется, ее душа — это непролазная грязь. Нахлынуло отвращение, как если глотнул грязной воды. Может, она меня знает или думает, что знает, из другой, из прежней жизни, может, с тех еще пор, когда работал в школе, потом выгнали, любопытные, безжалостные взгляды детей, ощущение, как стая клюет острыми клювами. Вперились, уставились. Может, она у меня и училась, лица-то меняются. Средняя школа Св. Игнасия. Выгнали. Уволили. Внезапно. Назад пути нет. Преподавание запретить. Волчий билет. Отобрали прежнюю жизнь. Все стало ясно. Внезапно понял — да, я одинок, одиночество гонит меня по пустынным улицам, одиночество гонит вперед, им дышу, им питаюсь, им пока еще жив.
Жалят горячие струи воды. Стою под душем, запрокинув голову, подставив струям лицо. Блаженство, блаженство и счастье, вся грязь смыта, содрал, отскреб, отскоблил, все запахи, вся вонь, кровь, крики, содрогания, все бурлящим мыльным водоворотом ввинтилось в сливное отверстие и уплыло по невидимым темным трубам. Чистый запах мыла, праздник отмытой кожи. Щекочет ноздри белый запах мыла. Доспехи плоти, поверх них колючая проволока черных волосков. Чист, полон жизни, полон жара, мое одиночество привело к любви, вот для чего я родился. Содрать, снять, смыть все лишнее. Обнажаешься — и понимаешь это.
Перевод: Вера Полищук
Череп
Joyce Carol Oates. «The Skull», 2002.
Вопреки общераспространенному мнению, человеческий череп — не единая кость, формой похожая на шлем, а восемь соединенных вместе костей, лицевая же маска — четырнадцать соединенных вместе костей, и вот все они у жертвы были раздроблены тупым инструментом, раздроблены, вогнуты и пробиты, точно неведомый убийца хотел не просто прикончить свою жертву, но стереть ее с лица земли. На осколках черепа не осталось никаких волос, ибо не осталось черепа, который мог бы их удержать, однако со скелетом вместе нашли выцветшие от солнца их клочки каштанового цвета и теперь доставили ему в отдельном пластиковом пакетике. Поскольку полусгнившие лоскуты, тоже найденные на месте преступления, явно были остатками женского платья, жертву постановили считать женщиной. Женщиной или девушкой.
— Головоломка. Причем, трехмерная.
Он улыбнулся. Головоломки он любил с детства.
Старым он не был. Старым не выглядел, по-стариковски себя не вел и не считал себя стариком. Однако знал, что другие завидовали и хотели видеть его старым, — и это приводило его в ярость. Одевался он с шиком. Часто его наблюдали в темных свитерах с воротниками под горло, в винно-красном кожаном полупальто, спускавшимся ниже колен. Когда на улице теплело, он носил расстегнутые у ворота рубашки, иногда — футболки, выгодно подчеркивавшие его развитые руки и мускулатуру предплечий. После пятидесяти волосы начали редеть, поэтому он просто-напросто стал бриться наголо: голова была оливкового оттенка, пронизана венами, походила на воздетый мужской орган, пульсирующий силой, неистово и добродушно. Не замечать Кайла Кэссити и не реагировать на него было невозможно; называть такого человека «пожилым» не поворачивался язык. Нелепо и унизительно.