Им же было достаточно преисполняющего Ноланца духа человеколюбия и звания философа, чтобы включить его в состав академии, разрешить и частное преподавание и публичные лекции. Это тем более удивительно, что он сообразно с темпераментом, из любви к своим мыслям часто излагал многое такое, что отвергалось не только ценимыми в Виттенберге философами, но и на протяжении столетий почти всем светом.
Здесь не привыкли отводить философии видного места и больше пекутся, чтобы в ее изучении блюлась бы мера. Здесь не любят, когда студенты увлекаются новизной. Да и философию рассматривают как часть физики, которая скорее согласуется с католической теологией, чем с христианской простотой и набожностью, ценимой превыше всего.
Тем поразительнее их отношение к нему! Он проповедовал мысли, которые прежде в Тулузе, Оксфорде и Париже встречались криками и шумом, мысли до сих пор не признанные, на первый взгляд пугающие и абсурдные.
Но здешних университетских мужей, правда, всегда сильнее заботила благочестивость, чем философские искания. Они считают неподобающим, чтобы студенты долго задерживались в сенях философии и из-за этого совсем не появлялись в храме богословия или появлялись против воли. А это легко случится, если восторжествуют новые учения и люди попытаются искать непроторенные тропки.
Однако достохвальные виттенбержцы не уподобились иным варварам, не выказали презрения, не скалили зубы, не колотили крышками пюпитров, не напускались на него с яростью схоластов. Какая гуманность! Их поведение – воплощение мудрости. Они ничем не запятнали своего гостеприимства и дозволили академическим свободам сверкать в полном блеске. Радушию они не изменили. Интриги клеветников были напрасны. Чем он, несчастный, может их отблагодарить? Воздаст им по-настоящему за их добро только господь на небесах, он же, Ноланец, в состоянии принести им лишь скромный дар – свой вклад в «искусство изобретения».
Поименно обращался Бруно к профессорам, напыщенных слов не жалел, для каждого находил звучные обращения, яркие комплименты, громкие эпитеты.
Ректора как председателя высокого сената поспешил заверить, что Ноланец не так уж глуп, дабы считать свою книгу достойной внимания столь благородной компании. Пусть примут только его посвящение. Работу свою он преподносит им не для серьезной оценки. Он будет доволен, если они, лишь взглянув на титульный лист, тут же отложат в сторону его сочинение, этот знак его почтительной благодарности.
Налет иронии был чуть ли не в каждой фразе. В ту пору и в похвале и в поношениях не знали меры. Преувеличения никого не удивляли. Панегирики звучали иногда как пародия. Легко ли приметить ту грань, где искреннее восхищение, вылившееся в потоке безудержных восхвалений, обращается в свою противоположность, а похвальное, слово звучит опаснее иного осуждения?
Он использовал любую возможность, чтобы будить дремлющие души. Даже в лекциях, посвященных Луллиеву искусству, говорил о вечности мира и бесконечности вселенной. Мог ли он не вызвать неприязни у людей, которые высмеивали Коперника и отказывались признать реформу календаря?
Бурный исход диспута в Коллеж де Камбре, разумеется, не отбил у него охоты и дальше настаивать на правильности своих воззрений. Еще в Париже он заявлял о желании познакомить со своими взглядами «все академии Европы». Теперь он работал над книгой, в основу которой были положены «Сто двадцать тезисов о природе и мире». Он снабдил их развернутой аргументацией. Поместил там же письмо к Генриху III, к Филезаку и текст вступительной речи Эннекена. Брошюрка превратилась в целую книгу. Он дал ей замысловатое заглавие: «Камероценский акротизм» [13].
Обстановка в Виттенберге накалялась. Воинственные кальвинисты набирали в Саксонии все больше силы. Борьба партий обострилась до крайности. Она затронула и университет. Люди, которые благоволили к Ноланцу, теряли влияние. Тон начинали задавать кальвинисты, совершенно нетерпимые к новым идеям. Бруно стал подумывать об отъезде.
8 марта 1588 года он обратился к Виттенбергскому университету с «Прощальной речью». Он превозносил до небес успехи просвещения и призывал не считать больше немцев варварами. Они весьма продвинулись вперед в культуре и образованности. Мудрость, обитавшая когда-то среди египтян, халдеев, греков, обрела теперь в Германии новую родину.
Он воздавал должное светлым умам. Кто может сравниться с Николаем Кузанским? Тот превзошел бы самого Пифагора, если бы ряса не мешала его гению!
Бруно отметил большой интерес к астрономии, разделяемый многими людьми, в том числе и императором Рудольфом. С великой похвалою отозвался о наблюдениях ландграфа Вильгельма Гессенского. Конечно, не мог обойти молчанием и разумнейшего Коперника, который в немногих главах сказал больше о природе, чем Аристотель и все перипатетики, вместе взятые!
Не упустил Бруно случая обрушиться и на католическую церковь. Он в высокопарных выражениях возвеличивал Лютера за то, что тот осмелился восстать против римского чудовища, которое своим ядом отравляло весь мир.
Не пожалел выспренних фраз, чтобы прославить лучший в Германии Виттенбергский университет.
Почти два года тут внимали его диковинным лекциям, хотя он и казался им безумцем. Вот и теперь ему оказана величайшая честь: не только студенты, но и высокоученые доктора почтили его своим присутствием. Им, светочам науки, звездам на ее небе, высказывает он свою признательность.
Он прощался с лесами, где любил размышлять, и реками, по берегам которых бродил…
Вслед за «Прощальной речью» виттенбергский типограф Захарий Кратон выпустил в свет и «Камероценский акротизм». «Прощальная речь» могла оставить впечатление, что Бруно, собираясь уезжать, испытывал чувство благодарности и даже грусть. Но по собственной ли воле покинул он Виттенберг? После того как он усладил виттенбержцев риторическими красотами своей «Речи», произошли события, изменившие весьма существенно картину идиллического расставания. И, вероятно, не последнюю роль в этом сыграло издание «Камероценского акротизма».
Джордано предпочитал не разглагольствовать об истинных мотивах отъезда. Но пять лет спустя человек, с которым Бруно был близко знаком, вспоминал, что слышал в Германии, будто Ноланец, слывший еретиком, хотел из своих последователей учредить философскую секту в Саксонии и был оттуда изгнан.
Рудольф II, император Священной Римской империи, король венгерский и чешский, всегда считался щедрым покровителем ученых. Он любил естественные науки, питал слабость к живописи, собирал произведения искусства для своей галереи и всякие редкости для кунсткамеры. В одном из его пражских дворцов была оборудована обсерватория и отведены особые покои для алхимиков. Двор Рудольфа II отличался пышностью. У него одно время гостил Филипп Сидней, когда на пасху 1577 года прибыл с посольством, чтобы от имени Елизаветы поздравить его с восшествием на императорский престол.
Об интересе Рудольфа II к наукам Бруно слышал давно. Он знал, что тот весьма неравнодушен к астрономии. Рассказывали, что Рудольфу был чужд фанатизм. Он любил широкие жесты и даже не боялся некоторого вольнодумства. Лейб-медиком у него служил неаполитанский врач Джованни Мариа делла Лама, покинувший родину из-за религиозных преследований. Узнав об этом, папа Сикст V послал императору суровое предостережение: опасно и несовместимо с верой пользоваться услугами беглеца, подозреваемого в ереси. Увещевание папы Рудольф пропустил мимо ушей и продолжал благоволить к своему искусному медику.
Бруно решил ехать в Прагу, где император проводил большую часть времени. Город был одним из крупнейших культурных центров Европы. Его древний университет приобрел широкую известность.
В Праге Джордано, как и в других местах, начал с испытанного средства, которое позволяло ему привлечь к себе внимание и заработать немного денег. Он снова обратился к Луллиеву искусству. Бруно переиздал «Комбинаторный светильник», добавив к нему работу «Об отыскании понятий», новый комментарий к «великому искусству» Луллия.
13
Акротизм – изложение научных взглядов. Камероценский – то есть имевший место в Коллеж де Камбре.