Выбрать главу

Около 1965 г. в Китае начинается то, чему местная пресса, неизменно находчивая в изобретении названий для конфликтов, дает имя «великой классовой битвы в философской сфере». В этой битве противостоят те, кто полагают, что сущность диалектики есть генезис антагонизма и что она подытоживается формулой «единица делится надвое», и те, кто считают, что сущность диалектики – это синтез противоречащих терминов и что верная формула, стало быть, «двоица сливается воедино». На вид схоластика, по сути истина. Потому что речь идет об идентификации революционной субъективности, ее конституирующего желания. Что это – желание разделения, войны, или это желание слияния, единства, мира? Так или иначе, в Китае того времени «леваками» объявляются те, кто поддерживают максиму «единица делится надвое», и правыми уклонистами – те, кто ратуют за формулу «двоица сливается воедино». Почему?

Если максима синтеза («двоица сливается воедино»), взятая как субъективная формула, как желание Единого, предстает признаком правизны, объясняется это тем, что в глазах китайских коммунистов она абсолютно преждевременна. Субъект этой максимы не прошел стадию Двоицы до конца, не знает еще, что такое всецело победоносная классовая война. Отсюда вытекает, что Единое, желание которого он питает, пока еще не мыслимо, то есть под прикрытием синтеза он взывает к старому Единому. Такое толкование диалектики, стало быть, отдает реставраторством. Не быть консерватором, а быть революционным активистом сейчас, в настоящем, означает обязательно желать разделения. Вопрос новизны непосредственно связан с вопросом творческого раскола единичной ситуации. 

Культурная революция в Китае сталкивает, особенно в 1966-67 гг., в яростной и неимоверно запутанной схватке, сторонников той и другой версии диалектической схемы. На самом деле, есть те, кто вслед за Мао, стоящий в тот фактически меньшевистский период у руля партии (Мао опирается на меньшинство), считают, что социалистическое государство не должно быть полирующей и полицейской целью политики масс, а напротив – стимулом к упразднению государства под знаком перехода к реальному коммунизму. И есть те, кто вслед за Лю Шаоци и особенно Ден Сяопином полагают, что самое важное – экономическое развитие, а значит, мобилизации масс скорее пагубны, чем необходимы. Студенческая молодежь станет дубинкой маоистской линии. Партийные и интеллектуальные кадры будут более или менее открыто сопротивляться. Крестьянство займет выжидательную позицию. Наконец, рабочий класс, решающая сила, окажется настолько разочарованным соперничающими организациями, что в конце концов, в 1966-67 гг., государство столкнется с непосредственной угрозой взрыва и созреет необходимость вмешательства армии. После этого начнется длительный период предельно запутанных и яростных бюрократических схваток, сопровождавшихся и рядом народных возмущений; и так вплоть до смерти Мао (1976), за которой быстро последовал термидорианский переворот, приведший к власти Ден Сяопина. 

Победное политическое торнадо, с точки зрения своих ставок, настолько ново и в то же время столь неясно, что ряд уроков для будущего освободительных политик, которые оно вне всякого сомнения несет в себе, все еще не извлечен, и это несмотря на то, что оно оказало решающее влияние на французский маоизм 1967-75 гг. – французский маоизм, который явился единственным новаторским политическим течением после мая 1968-го. В любом случае можно не сомневаться, что культурная революция знаменует завершение целой последовательности, в которой центральным «объектом» выступает Партия, а основным политическим понятием служит понятие пролетариата. Это конец формального ленинизма – созданного в действительности Сталиным. Но, может статься, она верней всего следует реальному ленинизму. 

По ходу дела следует отметить, что сегодня у реставраторов империалистического и капиталистического рабства вошло в моду оценивать этот беспрецедентный эпизод как зверскую и кровавую «борьбу за власть», когда Мао, оказавшись в Политбюро в меньшинстве, попытался любыми средствами вернуться на вершину. На это, прежде всего можно возразить, что оценивать политический эпизод такого типа как «борьбу за власть» - значить смешить людей, ломясь в широко открытую дверь. Воители культурной революции не переставали цитировать Ленина, объявившего (возможно, это не лучшее, что он сделал, но это уже другой вопрос), что в конечном счете «единственный вопрос – это вопрос о власти». Рискованное положение Мао было лежавшей на поверхности причиной происходившего, на что официально указал сам Мао. «Находки» наших пытливых синологов – не более чем имманентные и публичные темы этой квази-гражданской войны, развернувшейся в Китае в 1965-76 гг., – войны, в которой собственно революционная последовательность (в смысле наличия какого-то нового политического мышления) ограничена лишь начальной фазой (1965-68). Впрочем, с каких это пор наши политические философы считают столь ужасным то, что руководитель, подвергшийся угрозе, стремится вернуть себе влияние? Разве не это они день-деньской восхваляют как составляющий элемент благодатной демократической сущности парламентской демократии? Затем еще надо сказать, что о значении и важности борьбы за власть следует судить по ставкам, которые в ней разыгрываются. Особенно когда средства этой борьбы являются классическими революционными средствами (это имел в виду Мао, сказав, что революция – «не парадный обед»): беспрецедентная мобилизация миллионов молодых людей и рабочих, поистине неслыханная свобода выражения и организации, гигантские манифестации, политические собрания во всех учебных и производственных, схематичные и брутальные дискуссии, публичные разоблачения, постоянное, анархическое по сути использование насилия, включая военную силу и т.д. Но кто сегодня сможет утверждать, что Ден Сяопин, охарактеризованный активистами культурной революции как «второй из двух высших чиновников, которые, хотя и принадлежа к Партии, вступили на капиталистический путь», не отстаивал на самом деле линию развития и социального строительства диаметрально противоположную коллективисткой и новаторской линии Мао? Разве не ясно видно, что, захватив после смерти Мао в результате бюрократического государственного переворота, он создавал в Китае – в восьмидесятые и вплоть до своей смерти – разновидность неокапитализма, абсолютно дикую, абсолютно коррумпированную, и тем более иллегитимную, что при этом им сохранялся деспотизм Партии? И значит, по всем вопросам, а особенно по наиболее важным из всех (отношения между городом и деревней, умственным и физическим трудом, между Партией и массами и т.д.), налицо было то, что китайцы на своем сочном языке называли «битвой между двумя классами, двумя путями и двумя линиями».

Но как насчет насилия, зачастую предельного? Как же – сотни тысяч убитых? Что сказать о преследованиях, особенно интеллигенции? То же самое, что и обо всех насилиях, отмечавших на протяжении истории вплоть до сегодняшнего дня все сколько-нибудь развернутые попытки реализации свободной политики. Она не может быть мягкой, прогрессивной и мирной, будучи радикальным подрывом извечного строя, подчиняющего общество богатству и богатым, власти и власть имущим, науке и ученым, капиталу и его служителям. Великое и суровое насилие уже на лицо, когда вы не можете больше терпеть, чтобы ни во что не ставили то, что люди думают, ни во что – коллективное рабочее сознание, ни во что – вообще всю мысль, которая неоднородна строю, увековечивающему подлое господство чистогана. Тема тотального освобождения, практикуемая в настоящем, с энтузиазмом абсолютного настоящего, всегда располагается по ту сторону добра и зла, поскольку в обстоятельствах революционного действия единственное известное добро – это то, которое господствующий строй поднимает на щит как знамя своего увековечения. Предельное насилие, таким образом, есть оборотная сторона предельного энтузиазма, поскольку на самом деле речь идет, по выражению Ницше, о переоценке всех ценностей. Ленинская страсть реального, которая есть также и страсть мысли, не знает морали. Мораль, как ясно увидел Ницше, не имеет иного статуса, кроме генеалогического. Это пережиток старого мира. И, как следствие, для ленинца порог терпимости к тому, что из нашего мира и старого сегодня видится наихудшим из зол, задран до предела. Очевидно, именно это заставляет сегодня кое-кого говорить о «варварстве» века ХХ-го. Между тем, абсолютно несправедливо изолировать данное измерение от страсти реального. Даже когда речь идет о преследовании интеллигенции, сколь бы катастрофическим не было это зрелище и его последствия, важно вспомнить, что возможным его сделал тот факт, что не привилегии знания распоряжаются политическим доступом к реальному. Как сказал во времена Французской революции Фукье-Тенвиль, судивший и приговоривший к смерти Лавуазье, создателя современной химии, «У Республики нет нужды в ученых». Пусть это варварское высказывание, абсолютно экстремистское и безрассудное, но вот что следует в нем расслышать, между слов, в сокращенной аксиоматической форме: «У Республики нет нужды». Не из нужды, не из выгоды или ее коррелята, привилегированного знания, выводится политический захват того или иного фрагмента реальности, но из события коллективизируемой мысли, и только из него. Иными словами, политика, когда она существует, сама обосновывает свой принцип относительно реального, а значит, не нуждается ни в чем, кроме себя самой.