Выбрать главу

К тебе — никаких эмоций, взгляд через тебя. Мне сразу бросилось в глаза это отсутствие интереса к другому, чувства понимания другого. Полное безучастие. Тогда я кожей впервые ощутила страх перед таким абсолютным безразличием. Чувствую, что, кроме себя, они никого не видят. Такой способ поведения, ухаживания, ни с того ни с сего, если, мол, буду отвергнут, то и наплевать. Они будто стараются ничем себя не выдавать, нейтрально–небрежный вид, главное — себе показать свои успехи и мелкое превосходство над другими.

Тогда я изумилась такому «зацикливанию на себе», такому нарциссизму, как будто люди смотрят только в зеркало, а не в окно. Бросилось в глаза это глубочайше отсутствие чувства сопереживания с другими, ведь всем, казалось бы, холодно и одиноко. Это удивление и впоследствии меня сопровождало и сопровождает. Может быть, тогда оно было в чистом виде? «Не отдают» — так я теперь называю эту присущую многим черту — ни достоинств другому, ни таланта, ни ума. Русские трубадуры.

Способные висеть на волоске, способные к обману и тоске. Способные к сношению везде.

А какая мания величия! Если кто‑то может вести себя хоть чуть–чуть непредсказуемо, с некоторым уклоном в мысль или интуицию, тот уже метит в гении. Каждый стоит на тумбе со знаком: Я — номер один! Все пишут шедевры, и все претендуют на гениальность. И вся гениальность оборачивается закрытостью, погружением в себя. Небывалая эпидемия гениальности, которая разразилась в Ленинграде в шестидесятых годах нашего столетия, отмечалась некоторыми авторами. Их самооценка тоже не соответствовала какой‑то высшей истине.

И, безусловно, каждый считает, что девицы должны принадлежать ему. Для себя я не рассматривала таких вариантов принадлежности — холодных чувств и мгновенной эротики. Меня они не привлекали как мужчины. Не то чтобы я боялась поэтических страстей, а хотела отмеренных, бухгалтерских, нет, я ждала воссоединения в любви с тем, кто глядит по сторонам и видит тебя. А это — «дети, превратившиеся в мужчин, упорно застрявшие в ипостаси подростка».

Появлялись какие‑то люди будто ниоткуда и уходили будто в никуда. Приходили и уходили. «Виньковецкий вчера.» — кто‑то упомянул. Кто? Но я не слышу, что про него сказали. Что‑то говорят, и я не могу разобрать. «Серебряный век. голос Вейдле». Один разлохмаченный вдруг привлек мое внимание. Слышу: «Алданский щит.» Кажется, он расспрашивает Славинского о геологических экспедициях. «Старик, слышал, что Кузьминский про Рыжего говорит?» Я прислушиваюсь. «После экспедиционной голодухи Ося, глядя на кусок белого хлеба, воскликнул: «О! Булка!»» — «Поэт! — включается в беседу еще один, иронично добавляя: — Смесь царя Соломона с Ван Гогом! Пишет больше псалмы, чем стихи». — «Ну, не скажи, старик, он хоть и нагнетает стих, навзрыд, закрывает глаза, но это — поэзия.» — возражает Славинский. Я догадываюсь, что речь идет о Бродском. Печатающий на машинке громкой скороговоркой начинает читать свои стихи, всех перебивая, и я уже ничего ни про кого не слышу. Все хотят читать свои стихи. А стихи вялые, невнятные, посредственные. Никто никого не слушает. Все отмалчиваются. Все как будто в масках. Соцреализма нет, но есть самоослепление. Всяческие пустяки выдаются за шедевры.