В это летнее утро я тихо шла по дорожкам, счастливо подмечая, что зелень деревьев вновь кажется нежной, как в мае, благодаря уже появившимся кое-где первым и осторожным желтым листьям, а глаза Амура на солнце напоминают полные крепкого чая ложки из прабабушкиного столового серебра — неужели я все-таки достигла того высокого состояния, когда мир сосредоточен и замкнут вокруг тебя, а ты, наоборот, распахнута и доступна всему? Даже смерть Никласа представлялась теперь лишь звеном в неизбежных, но все же гармоничных цепях жизни, рвать которые неуместными признаниями грубо и кощунственно. Однако я знала и то, что спустя каких-то полчаса действительность — или, лучше сказать, иная ее сторона — снова возьмет верх. И борьба с неизбежным, как всегда, вновь соблазнила меня. Глаза Амура тут же погасли, и, стараясь не глядеть в них, я отвела его домой, трусливо не зайдя даже в прихожую.
Выскочив на пустые субботние улицы, я пошла на другую сторону реки. Было, наверное, около шести утра. В предрассветном тумане фонарные столбы на мосту стояли подобно крестам Аппиевой дороги, и в этом подобии сквозили красота и страх, а шаги мои по безлюдным пролетам гулко звучали, разносясь далеко над спящей водой.
Я миновала жилище Бецкого и в очередной раз пожалела о том, как Стасов унизил этот дом, который, с его башнями и висячими садами, казался современникам воистину сказочным. Вдалеке курились замковые липы, и, никуда не торопясь, я шла к центру, в тысячной прогулке по этим местам, прелестной уже тем, что каждый шаг будил еще тысячи полувоспоминаний, полузнаний и полуощущений, касавшихся только меня и города. Вот дуб с дуплом, служивший почтовым ящиком для любовных цидулек не только двести лет назад, но и пятнадцать — мне самой; вот могила маленького восторженного мальчика[8], куда до сих пор ничего не знающие о нем брачующиеся пэтэушники кладут розы; вот сирень, где впервые целовал меня тот, кого я больше, наверное, никогда не увижу, а вот и мост, дрожавший под ботфортами красавцев, для которых «тиран», возможно, был ненавистен еще и в силу его физической убогости, столь откровенно явной в сравнении с их наглой, непристойной, победной красотой… Эта мысль давала весьма широкое, хотя и скользкое поле для размышлений. Прислонившись к не остывшей за ночь коре, я была уже готова шагнуть за его край, если бы не увидела человека, который стоял, мечтательно прижавшись к дереву под окнами покоев Марии Федоровны. Кажется, он даже касался его лицом. Он стоял совсем неподвижно, мне надоело смотреть, и я закрыла глаза. А когда открыла, то увидела, что он в точно такой же позе стоит уже у другой липы, и что одет он в немыслимую робу, и что в руках у него что-то похожее на детскую дудочку, и что человек этот конечно же Гавриил.
Все становилось уже совершенно нереальным и, видимо из-за специфического имени, напоминало даже некую евангельскую сцену. На мгновение я ощутила, как вздрогнуло мое переполненное семенем лоно, и нехороший холодок метнулся вдоль позвонков. Гавриил, нахмурившись, оторвал щеку от ствола, повернулся, чтобы перейти к следующему дереву, и… увидел меня. Напряженное лицо его медленно и потому откровенно просветлело. Я тоже заставила себя улыбнуться.
— А где же Донго?
— Дель Донго, с вашего позволения. Он, как и положено столь высокородному существу, лежит в воротах, а не занимается черной работой.
— Послушайте, Гавриил, — с некоторым трудом я выговорила архангельское имя, — но ведь все это похоже на чертовщину, согласитесь.
— Не соглашусь. Скорее на нечто противоположное. — И он высоко поднял руку со своей деревянной дудкой, похожей на ту, с которой рисовали докторов в книжках нашего детства. Мой живот снова глубинно отозвался на это видение, а он взъерошил свою черную бороду, словно пытаясь убрать то секундное и вечное, что вдруг промелькнуло в этот момент и что мы оба почувствовали. — Пойдемте к воротам, я уже закончил.
— Что можно закончить в шесть утра? И почему Донго не ходит тут с вами? И вообще, вы нарочно, что ли, меня везде встречаете?
— Встречать друг друга можно только обоюдно, правда, Варя? А Донго не ходит здесь со мной только потому, что своей неуемной радостью жизни, к сожалению, мне мешает.
— Что же вы…
— Хотя… сейчас вы сами все поймете, у меня осталось еще одно местечко.