Выбрать главу

Легкие шаги, тихий скрип подошв, сдерживаемое дыхание. Ближе, ближе. Близко. Стоп. Остановился. Стоит. Ну, смелее, взываю я. Вперед!

Полог плавно отодвигается, человек наталкивается на мой немигающий приветливый взгляд — может быть, он и не видит моих глаз, а видит какой-то объем там, где должно быть пусто, фигуру, сотворенную из мрака, более темную, чем сумрак костела, — и тишину пронзает крик ужаса.

— Вы-вы-вы — вы кто? — лепечет окаменевший человек.

— Я — инспектор уголовного розыска майор Иксанов, — говорю я и добавляю для нормализации обстановки: — Виктор Николаевич. А вы?

Не ответит ли на эти вопросы человек, осторожно отпирающий сейчас дверь сакристии, хотя все ключи от костела изъяты Максимовым и лежат у меня в кармане? Заодно приготовим пистолет, ибо удар подсвечником в лоб равноценен удару по затылку. Хотя эта предосторожность, думаю я, излишняя.

— Я — ксендз этого костела Вериго.

— А звать вас? — спрашиваю я.

— Адам, — и через мгновение, осмыслив, что представляется лицу официальному, добавляет: — Адам Михайлович.

ВЕЧЕР

— Что вы здесь делаете? — простодушно спрашивает ксендз Адам.

— Сижу, как видите. Гораздо интереснее, что собирались делать здесь вы? Наверное, пришли отдохнуть? — Я выхожу из исповедальни. — Пожалуйста!

— Нет, нет, нет, — бормочет ксендз. — Я пришел… Не знаю, зачем я пришел… Я машинально пришел…

— И ключи машинально скрыли от капитана Максимова?

— Я забыл… Они лежали в горке… Но вы не поверите… Вот, вы спокойны, курили, а он тут лежал… это страшно…

— Полно, Адам Михайлович, — говорю я. — Все мы спокойно ходим по земле, а в ней истлели миллиарды. Это неинтересно. И потом, согласитесь, не плакать же мне, глядя на эту исповедальню. Я здесь по долгу службы, а чем она привлекает вас? Вы-то что надеялись увидеть?

— Не знаю, — отвечает ксендз. — Сам не могу понять. Пришел домой тоскливо, сел читать — книга валится из рук, объяснить в двух словах невозможно…

— Зачем же в двух? — удивляюсь я. — Я готов выслушать.

— Вы иронизируете, Виктор Николаевич, и напрасно. Я старый человек, здесь прошла моя жизнь, большая часть жизни, сорок лет… И вдруг убийство, смерть, милиция… В этой исповедальне я выслушал тысячи признаний… А теперь на ней клеймо… Вы не поймете, надо знать, что значит быть последним ксендзом…

— Ну, почему же обязательно последним, — успокоительно говорю я. — И потом, согласитесь, немногое устойчиво в этом мире. Все обновляется, во всяком случае, подвержено изменению. Поверьте, если бы я был уверен, что я — последний следователь, я был бы очень рад. И про клеймо, по-моему, вы преувеличиваете; на вещах-то какая может быть вина. Кстати, Адам Михайлович, зачем покойного вынесли из исповедальни?

— Мы подумали, что он жив, — оказать помощь.

— Кто подумал?

— Кто-то сказал: "Шевелится!" Но не помню. Смятение, знаете, все ошеломлены, напуганы… Ужасно…

— Разумеется, — соглашаюсь я. — Полагаю, Адам Михайлович, вы закрыли за собой наружную дверь?

— Конечно, — поспешно заверяет меня ксендз и смотрит в глаза, словно ожидая похвалы.

— Зачем же вам понадобилось запираться?

— Да, зачем? — недоуменно повторяет ксендз. — Не знаю.

— Странно, Адам Михайлович, у вас получается, — говорю я. — О чем вас ни спросишь, ничего вы не знаете.

— Меня не за что осуждать, — гонорливо отвечает ксендз.

— Что вы, упаси, как говорится бог, — говорю я. — Я осуждать не умею. У меня, Адам Михайлович, другая профессия. Я обязан узнать, почему один человек лишил другого человека жизни. Мне надо многое понять, я рассчитываю на вашу помощь. Давайте присядем.

— И что вы хотите узнать? — сердито спрашивает ксендз. — Я уже отвечал на вопросы вашего человека.

— Я хочу знать, кто из присутствовавших сегодня в костеле людей не способен на убийство. Как вы думаете?

— Не знаю, — отвечает ксендз и спохватывается: — Что-то я заладил одно. Это день такой, перепутались мысли…

Потом он молчит — думает, и я молчу — жду, и молчание наше длится долго.

— Не способен вообще? — наконец спрашивает ксендз. — В любых обстоятельствах? Если так, то только пани Ивашкевич и дочь органиста. Белов, органист, Буйницкий воевали. У Белова и Буйницкого даже ордена есть. Хотя там другое дело… А в такой, мирной, жизни — не думаю, мне кажется, они не могут. Хотя… Художник? Его я не знаю. Жолтак? Было за ним дело, человека порезал ножом, мать избивал. Бог его поймет. Я? О присутствующих, есть правило, не говорят, но, наверное, тоже способен. Да все, буквально, все! — восклицает ксендз отчаянно и удивленно. — А еще экскурсанты приходили. Предводитель у них такой, знаете, человек — врет и не краснеет.

Этический поворот темы мне в данную минуту неинтересен.

— Вот вы назвали фамилию Белов, — говорю я. — Это кто?

Директор краеведческого музея, — кратко отвечает ксендз; по его мнению, он дал мне исчерпывающую характеристику.

— Он что — воинствующий атеист? — спрашиваю я.

Ксендз неопределенно качает головой.

— Он пришел в костел поспорить с вами?

— Белов не для этого приходит, — говорит ксендз. — У него иные цели. Жаль, что уже темно, но вы, верно, заметили, что в костеле много ценных предметов — старая фисгармония, серебряный алтарный крест — это не отливка, ювелирная работа, полотенца, шитый бархат…

Я согласно поддакиваю и не лгу — действительно, есть интересные вещицы, вот подсвечник в частности.

— Все это, — ксендз переходит на таинственный шепот, — он хочет сделать филиалом своего музея. Ну, как в Ленинграде Казанский собор или в Вильнюсе костел святого Станислава. Такой у него вкус. Более всего на свете он жаждет заполучить сам костел, да, да, здание…

— Понятно, — говорю я. — Чтобы развесить картины о происхождении человека, опорочить непорочное зачатие. Он часто здесь появляется?

— Как когда. Последнее время — часто. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Он, наверное, прав со своей точки зрения. По правде говоря, мне бы очень не хотелось, чтобы после моей смерти костел попал под его опеку.

— У меня такое чувство, Адам Михайлович, — говорю я, — что Белов весьма не скоро вступит в права наследования.

— Кто знает свой век, — равнодушно отвечает ксендз.

— Да, — соглашаюсь я, — никто, и в такой вот малости одно из главных удовольствий жизни. Наверное, по этой причине вы и пригласили в костел реставратора? Давно работает художник?

— Две недели. Но о нем ничего не знаю. Знаю фамилию — Петров, вижу трудится, свое дело знает. Вот и все.

— Значит, две недели, — повторяю я.

— Да, две недели, — отвечает ксендз, и минуту мы молчим.

— А с органистом, Адам Михайлович, вы давно знакомы?

— Давно. С сорок шестого года.

— Где он работает?

— Здесь, — удивленно отвечает ксендз.

— И ему хватает на семью?

— Он одинок, — говорит ксендз. — Жена с ним развелась. Только дочь, но она студентка, в консерватории учится. Только дочь и вино, — добавляет он.

— Пьяница!

— Ну, не алкоголик, — без усердия опровергает ксендз, — под забором не лежит, но пьет, да, что весьма прискорбно, губит себя, а ведь способный музыкант. Луцевич — это фамилия органиста — приходит в костел каждодневно я его попросил. Его и Буйницкого. Мне самому неудобно глядеть за художником, а я боюсь, он что-либо изменит в росписях, цвета, композицию, знаете, сейчас новые веяния, трактовки. Мне этого не хочется. Органист, разумеется, к художнику и близко не подходит — ему это неинтересно, но играет, играет, хорошо, мы слушаем — очень приятно. И потом, он дает уроки дочери. Валя Луцевич. Вы должны были видеть ее.