Странно, Вы хоть и писали, а мне кажется, будто я ничего о Вас не знала. Это потому, верно, что я ничего не понимаю.
Сегодня тут был Дягилев[6] по делам журнала[7]. Как вихрь питерский пронесся. А завтра — Энгельгарт — товарищ Министра…
Если понадобятся деньги на дорогу, черкните, во всяком случае пришлю.
Часть третья
— Станция Николо-Палома! Стоянка поезда четыре минуты! — объявил кондуктор.
Тут, на 794-й версте от Петербурга, Ефим сошел с поезда. Отсюда, через посад Парфеньев, через лесные глухомани, дальнейшая его дорога, зимний санный путь, — на север, за Кологрив, домой…
Поставив на притоптанный снег перрона вещи, Ефим огляделся в растерянности. Перед ним была маленькая станция, которую он видел впервые. Вологдо-Вятскую дорогу проложили тут, через Кологривский уезд, совсем недавно.
Сощурившись, Ефим посмотрел в ту сторону, откуда примчал его поезд. Взгляд остановился на узеньком зеркальном блеске рельсов. Этот железный путь Ефиму казался сдвоенной нитью, размотанной на сотни верст от великого города-клубка, именуемого Санкт-Петербургом, и пока что связывающей его с тем огромным городом, в котором он впервые оказался шесть лет назад…
Ямщика Ефим нашел за вокзалом и сговорился без труда: до Кологрива седок выгоден. И вот уже легонькая, с переборами побежка пары пофыркивающих резвых лошадок, урывистое звяканье шоргунца…
Ефим откинулся в задок саней, прикрыл глаза. Как тихо в полях и лесах после долгого грохотанья поезда… Сама тишина уже была своей, родной. Только шоргунец позвякивал в ней, пофыркивали лошаденки, да повизгивали и постукивали на ухабах полозья, да комья снегу били в передок саней. Не железный, не жесткий, не оглушающий путь… Другой, совсем другой — мягкий, бережный…
Поле оборвется, проплывет перелесок, потянется настоящий лес, лишь чащобная тьма направо и налево, опять откроется поле, словно бы ссутуленное от усилия противостоять темному надвиганию лесных дебрей… Чем дальше, тем глуше, будто путь пролег не к уездному городу, а к лесному кордону, забытому и людьми, и богом…
Заплетается, заплетается язычок шоргунца, будто тот опьянел от бессчетных кривулин санного пути, от его бесконечности. Треплется, треплется шоргунцовый звон, захлестывается, закручивается на ветру и вдруг врывается в сознание чересчур громко, и вновь отлетает вдаль, пересыпается где-то в стороне, под стеной темного леса…
Два с половиной года минуло с того лета, посреди которого Ефим остался в полном одиночестве и растерянности…
Из Петербурга тогда выбрался лишь в июле, после телеграммы Анны: «Уезжай Москву».
Он заехал в Шереметьевку, где Анна ждала его. Почти сразу же отправились в Талашкино. Анна хотела, чтоб он отдохнул там, пришел в себя, успокоился. Но душа его была не на месте. К тому же так и не удалось добиться согласия княгини относительно задуманной им работы для Талашкинского театра. Впрочем, и при ее согласии он, пожалуй, не смог бы взяться за свое панно: столь светлый и праздничный мир не в его состоянии было создавать…
6