Выбрать главу

Витовт Чаропка

Его Величество Поэт. Памяти Анатоля Сыса

Есть люди, кого уже при жизни признают великими, в том числе и великими писателями. В нашей литературе такими были Купала, Колас, Богданович, Мележ, Короткевич, Быков.

Однако есть писатели, создающие мифы о своем величии и особой исключительности. Не надо их путать с провокаторами личной славы, которые сознательно подставляют себя под удары судьбы, чтобы только о них вспоминали. Типичный пример — Славомир Адамович. А самым большим мифотворцем своей исключительной личности, без сомнений, считается Анатоль Сыс. Говорят, что Сыс не оставил следа в литературе, его поэзия не поднялась до уровня хотя бы Дубовки или Жилки, Сербантовича или Дергая. Он бы так и остался поэтом среднего уровня, если бы не наследил там, где появлялся, как серая туча с громами и молниями, — в баре Дома литераторов, редакциях журналов и газет, квартирах знакомых и незнакомых собутыльников, мастерских художников, — везде он выпивал, паясничал, бредил стихами и пугал тех, кто не знал его. Вот об этом дружно и вспоминают. Не о его творчестве, не о загубленном, растраченном впустую поэтическом даре, не о его драматической судьбе, а именно о гримасах и пьяных выходках и выкрутасах вечно хмельного поэта. Пьяных выходок или просто стеба либо эпатажа у Сыса хватало. Например, проходит некое торжественное заседание писателей в доме на Фрунзе, 5. В президиуме за длинным столом восседают уважаемые мэтры во главе с Иваном Шамякиным, который сияет золотой звездой Героя Соцтруда на пиджаке. Все чин чином — серьезно и ответственно, выступают ораторы, зал молча, сдержанно слушает их. Мэтры гордо посматривают на серую писательскую массу, радуясь в душе, что им удалось выбраться из этого болота на спасительный берег сцены президиума. Теперь они уже избранные, почти бессмертные, к их слову прислушиваются. И тут, как черт из табакерки, в зале появляется сам Анатоль Тихонович с объемистой кастрюлей борща в руках и прется прямо на сцену к мэтрам, ворчит своим басисто-хриплым голосом: «А миленькие вы мои, сидите неевшие, никто вас не покормит, котиков. Не дам вам умереть голодной смертью». Ставит на стол кастрюлю и начинает подносить черпак с красным варевом ко ртам уважаемых мэтров. «Подкрепитесь, миленькие мои». Мэтры сконфуженно краснеют, отказываются, отводят рты от пышущего сытостью борща. И никто не прикрикнет на нахального благодетеля, не поставит его на место, чтобы не спровоцировать на истеричную речь или шоковый поступок, а в зале смех. Молчаливая масса оживилась. Такого спектакля не увидишь в театре! Здесь один гениальный актер — Сыс, который играет с мэтрами, как с неразумными детьми. Назавтра в редакциях литературных журналов только и разговоров, как Сыс спасал от голодухи уважаемых мэтров, укреплял силу белорусского писательства борщом. И таких случаев можно привести немало. «Кто ж меня знал бы и читал, если бы про меня не говорили. Вот и дурачусь, выкидываю коней», — признавался мне Анатоль. Думаю, что не это толкало его на дурачество. У Анатоля было болезненное желание находиться всюду в центре внимания: на свадьбе — женихом, на похоронах — покойником, классиком среди поэтов, тамадой в дружеской беседе и т. д. Поэтому для него не существовало авторитетов, кроме своего. Старшие писатели его остерегались и разрешали ему панибратствовать, одногодки, например, Глобус и Кo, относились к Анатолю снисходительно, как к фигляру, и не воспринимали его серьезно, подозреваю, что и за поэта не считали, во всяком случае, его музу относили к деревенской кабеце 20—30-х годов ХХ века, когда она насыщала вдохновением Жилку, Дубовку, Пущу и других поэтов-возрожденцев. Глобус и его приятели считали себя авангардистами, а Сыс под авангард никак не подпадал. Зато молодежь (молодняк с филфака) тянулась к нему, как к легендарной личности, которая благословит их в литературу. Он по-царски милостиво осушал рюмки, кружки и бокалы с начинающими и не хвалил их за стихи-нескладехи, потому что хвалил себя. «Чушь написал, учись у меня, деточка, писать. Ай, лучше бы ты не писал, все равно лучше меня не напишешь». Миф о себе как о не едва ли гениальном поэте срабатывал, и многие, в том числе и он сам, поверили в его гениальность и исключительность, приняли призрак за реальную фигуру. А патриотическая фразеология создала ему образ борца-возрожденца, и в начале своего творчества он стремился если не быть им, то хотя бы казаться. Своей неспокойной натурой он всколыхнул затхлую атмосферу писательского сообщества. Он наполнил коридоры и кабинеты Дома литератора свежим веянием деревенских запахов, смехом и громкими голосами, оживил мертвую тишину литпроцесса и литруководства. Он не признавал принятых условностей и этикета, даже простой порядочности или скромности, рассматривал этот мир как некую несуразную условность,  где не нужны ни приличие, ни этикет, потому что люди должны жить, как в его деревне, по-братски, по-свойски, не стыдиться друг друга, не чураться, не чуждаться, поэтому и обходился со всеми панибратски. И некая призрачность мира позволяла ему играть с судьбой, испытывая ее долготерпение своими выходками.