– Приезжай посмотреть, как я живу раненый, на моё хозяйство.
Проснулся ещё раз и очутился в сумерках, как в утробе, было душно, натопили с вечера.
И он полежал без мыслей.
Он переменился даже в величине, у него были слабые ноги и живот пустынный, каменный и трудный.
Он решил не вносить ночные сны в кабинетный журнал, как обычно делал: сны были нелюбопытны, и он их побаивался. Он боялся того солдата и морщин, и неизвестно было, что солдат означает. Но нужно было и с ним справиться.
Потом в комнате несколько рассвело, как будто повар помешал ложкой эту кашу.
Начинался день, и хоть он больше не ходил по делам, но как просыпался, дела словно бродили по нём. Пошёл словно в токарню – доточить штуку из кости – остался недоточенный досканец[105].
Потом словно бы пора ехать на смотрение в разные места – сегодня авторник, не церемониальный день, дожидаются коляски, наряд на все дороги. Калмыцкую овчину на голову – и в Сенат.
Сенату дать такой указ: на виске не тянуть более разу и веником не жечь, потому что если более и жечь веником, то человек меняется в себе и может себя потерять.
Но дела его быстро оставили, не доходя до конца, и даже до начала, как тень. Он совсем проснулся.
Печь была натоплена с вечера так, что глазурь калилась и как на глазах лопалась, как будто потрескивала. Комната была малая, сухая, самый воздух лопался, как глазурь, от жары.
Ах, если б малую, сухую голову проняла бы фонтанная прохлада!
Чтобы фонтан напружился и переметнул свою струю – вот тогда разорвало бы болезнь.
А когда всё тело проснулось, оно поняло: Петру Михайлову приходит конец, самый конечный и скорый. Самое большее оставалась ему неделя. На меньшее он не соглашался, о меньшем он думать боялся. А Петром Михайловым он звал себя, когда любил или жалел.
И тогда глаза стали смотреть на синие голландские кафли, которые он выписал из Голландии, и здесь пробовал такие кафли завести, да не удалось, на эту печь, которая долго после него простоит, добрая печь.
Отчего те кафли не завелись? Он не вспомнил и смотрел на кафли, и смотрение было самое детское, безо всего.
Мельница ветряная,
и павильон с мостом,
и корабли трёхмачтовые,
и море.
Человек в круглой шляпе пумпует из круглой пумпы, и три цветка, столь толстых, как бы человеческие члены. Садовник.
Прохожий человек, кафтан в талью, обнимает толстую жёнку, которой приятно. Дорожная забава.
Лошадь с головой как у собаки.
Дерево, кудрявое, похожее на китайское, коляска, в ней человек, а с той стороны башня, и флаг, и птицы летят.
Шалаш, и рядом девка большая, и сомнительно, может ли войти в шалаш, потому что не сделана пропорция.
Голландский монах; плешивый, под колючим деревом читает книгу. На нём толстая дерюга, и сидит, оборотясь задом.
И море.
Голубятня, простая, с колонками, а колонки толстые, как колена. И статуи и горшки. Собака позади, с женским лицом, лает. Птица сбоку делает на краул крылом.
Китайская пагода прохладная.
Два толстых человека на мосту, а мост на сваях, как на книжных переплётах. Голландское обыкновение.
Ещё мост, подъёмный, на цепях, а выем круглый.
Башня, сверху опущен крюк, на крюке верёвка, а на верёвке мотается кладь. Тащат. А внизу, в канале, лодка и три гребца, на них круглые шляпы, и они везут в лодке корову. И корова с большой головой и ряба, краплёная.
Пастух гонит рогатое стадо, а на горе деревья, колючие, шершавые, как собаки. Летний жар.
Замок, квадратный, старого образца, утки перед замком в заливе, и дерево накренилось. Норд-ост.
И море.
Разорённое строение или руины, и конное войско едет по песку, а стволы голые, и шатры рогатые.
И корабль трёхмачтовый и море.
И прощай, море, и прощай, печь.
Прощайте, прекрасные палаты, более не ходить по вас!
Прощай, верея, верейка! На тебе не отправляться к Сенату!
Не дожидайся! Команду распустить, жалованье выдать!