И теперь человек всё прикидывал и пришивал толстою иглою, а утром докладывал – лоб на лоб. Бумаги у него были уже толстые. Приходил к нему Бусаревский, купецкий фискал, – был приказ этого человека пропускать во всякое время.
И когда купецкий фискал ушёл, Мякинин разом вспотел и потел долго, вытирал лоб рукой, но и руки вспотели. А потом сел, кинул раза два всего на счётах и заскрыпел. Дело первое было светлейшего князя, герцога Ижорского. И как отскрыпел, пришил к нему начало. А начало уже и раньше было – о знатных суммах, которые его светлость переправил в амстердамские и лионские кредиты. Но это начало так и осталось началом, а он пришил ещё другое, самое первое начало тоже о знатных суммах, которые его светлость положил в Амстердаме и Лионе. Знатнейших суммах. А вспотел он оттого, что те немалые деньги переслала через его светлость в голландский Амстердам и к француженам в Лион не кто иной, как её самодержавие. Он весь вспотел. А потом заодно пришил ведомость ещё неизвестных и тайных дач через Вилима Ивановича, тоже данных её величеству.
Он особенного дела не завёл, а прямо пришил к первому. Он потому и вспотел, что не знал, как тут быть; затевать особенное дело или нет. И после того как пришил, заботливым оком посмотрел на листы. И отщёлкнул на счётах, и кости показали сразу многие тысячи. Тьмы. И скостил, ничего на счётах не было.
Тогда, толстоватым пальцем вороша по многу листов и слюня этот палец, сделал адицию[114], прикинул, и всего вышло 92. Долго смотрел и делал изумление лбом и глазами. И потом быстро вдруг – одну кость вверх – сделал супстракцию[115], осталось: 91. И так он брался, и даже тремя перстами, за эту последнюю кость, и так он на ней обжигался, и наконец не шибко её приволок назад.
Тогда взялся за свои короткие волосы, сгрёб их и начал чесаться. И разом составил счёты на пол.
Залёг спать.
А 92 кости были – 92 головы.
И утром пришёл к докладу: тот ещё спал. Он постоял на месте.
Потом глаз открыт, и тем дан знак, что слушает. И тихим голосом, даже не голосом, а как бы внутренним воркотаньем, у самого уха, доложено. Но глаз опять закрыт, и Мякинин думал, что лежит без памяти, и стоял, сомневаясь. Но тут покатилась слеза – и той слезой дан знак, что внял. А пальцами другой знак, и его не понял Мякинин: не то – уходить, не то – что нечего делать, нужно дальше следовать, не то как бы: мол, брось; теперь, мол, всё равно.
Он так и не понял, а ушед в каморку, больше не скрыпел и счёты тихонько задвинул ногой. И ему забыли в тот день принести обед. Так он сидел голодный и спать не ложился. Потом услышал: что-то неладно, ходят там и шуршат, как на сеновале, а потом тихо – и всё не то. Под утро он вырвал тихонько всё, что пришил, разорвал на клоки и, осмотрясь, вложил в сапог. А числа цифирью записал в необыкновенном месте, на тот раз, что если придётся, то можно всё сызнова составить и доложить.
Через час толкнули дверь, и вошла Катерина, её величество. Тогда Мякинин Алексей встал во фрунт. И пальцем её величество показала – уходить. Он было взялся за листы, но тут она положила на них свою руку. И посмотрела. И Мякинин Алексей, слова не сказав, пошёл вон. Дома пожёг в печке всё, что сунул в сапог. А цифирь осталась, только в непоказанном месте, и никто не поймёт. И немало дел осталось в каморке.
Про великие утайки от кораблей и от судов, что строил, – это про генерал-адмирала господина Апраксина. И почти про всех господ из Сената, кто сколько и за что. Но только с поминовением великих взятков и утаек, а про малые писать места нет. Как купцы прибытки прячут, про купцов Шустовых, которые даже до многих тысячей налоги не платят, а сами в нетях, бродят неведомо где под нищим образом. Как господа дворянство прячут хлеб и выжидают, чтоб более денег нажить, когда голод настанет, их имена и многое другое. Осталось и куда делось – об этом Мякинин не думал.
Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.
К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.
Начались большие дела, хозяин ещё говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарём Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил.
И тогда все узнали, что скоро умрёт.