– Не благоугодно ли будет вашему высочеству, убравшись, прибыть уже во дворец её императорского величества, где ваша высокообручённая невеста совсем готова, и её величество всёмилостивейше указала вас о сём известить?
Герцог-жених был уже одет к венцу, но, прежде чем отправиться, просил дорогих гостей откушать сластей и испить винца на радостях.
Сладости поданы, и бокалы осушены. Его высочество, в парчовом кафтане и андреевской ленте, встал с кресел. Ему подали шляпу с бриллиантовым аграфом[64], и маршалы последовали за ним. Он сел в золотую карету, запряжённую шестёркою белых испанских лошадей, и красивые иноходцы медленно двинулись; так что прошло никак не меньше получаса, пока кортеж дотянулся до Летнего дворца. Двое шаферов подхватили его высочество и почти вынесли из экипажа. Отсюда, предшествуемый обоими маршалами с жезлами, высокообручённый вступил в апартаменты её величества, где за столом уже сидела невеста с сёстрами.
Жених сел за стол, и вышла императрица-родительница. Вместо отца с государынею благословлял цесаревну светлейший князь. Благословив, её величество и князь сделали несколько шагов, и за ними двинулись сперва невеста со своими девицами и шаферами, а затем жених – к барже, которая должна была перевезти всех их через Неву, к Троицкому собору.
На другую баржу села её величество с светлейшею княгинею и своими дамами. Третью баржу заняли поезжаные мужеского пола – заслуженные люди. Между ними попал граф Пётр Андреевич Толстой, Шафиров и державшийся в сторонке с известного утра постигшей опалы Андрей Иванович Ушаков.
– В хвосте-то лучше нам, старикам… словно в обозе, за армией, – со смехом заметил Шафиров, садясь на конце баржи под тень зонтика.
– Я с тобой совсем согласен, барон Пётр Павлыч. Где не видно нас, там всего лучше. А мы в свою очередь, невидные, можем видеть всех кого надобно али желательно нам, – отозвался Ушаков.
– А кого же тебе, к примеру сказать, желательно бы было видеть? – спросил его не без иронии граф Толстой.
– Да, разумеется, самых что ни есть хороших людей… Павла Иваныча, например, да самого светлого из светил, у которого наш бывший союзник спутником, бают, теперь…
– Ты всё по-учёному ныне разглагольствуешь, Андрей Иваныч…
– Умудриться, вестимо, хочется как в дураках остаёмся! Неравно ещё и в науку пойдём, граф Пётр Андреич. Доселе неразумен был, вишь… чуть по шее и не надавали… вот мы и смиренствуем и не показываем себя на очи, чтобы не вызвать гнев. Не мы первые, не мы последние за правду страдали. – Хитрец вздохнул.
– Конечно, друг, осторожность нигде не вредит, и никто из нас тебе не посоветует лучше, как ты сам ведёшь дело. Да сдаётся мне, сегодня-завтра Сашка останется в таком же точно положении, как был месяц назад… когда, по примеру твоей опалы, и его не приказано было пущать, как и тебя теперь…
– Это как? – недоверчиво спросил Ушаков, не вдруг вникнув в смысл слов Толстого.
– Сам поймёшь – как; коли глаза по старости не изменяют и можешь видеть, что происходит на передней барже.
Ушаков мгновенно направил в указываемую сторону рысьи глазки свои, и ему представилась картина, неожиданно изменившая выражение его лица из недовольно-сердитого в улыбающееся, слегка даже насмешливое.
Андрей Иванович усмотрел государыню в оживлённой беседе с одетым в пышный парчовый кафтан, ценностью, пожалуй, подороже, чем на женихе-герцоге, – князем Сапегою, лицо которого сияло беспредельным довольством. На губах её величества скользила самая благосклонная улыбка. А в нескольких шагах от этих праздничных физиономий мрачнее ночи стоял герцог Ижорский, очевидно вслушивавшийся в интересную для него беседу её величества с магнатом. Подле светлейшего видна была его горбатая свояченица и жена Ягужинского, относившаяся с почтением к цесаревне Елизавете Петровне. Сам Ягужинский, по старой дружбе, фамильярно держал за руку Авдотью Ивановну Чернышёву, болтавшую со смехом с шаферами жениха-герцога.