Выбрать главу

Тут же Женьку списали на берег.

– Нет у меня времени с тобой возиться, – сказал Воронин. – Расстанемся друзьями.

Женька стоял перед ним, опустив голову.

Перед тем как сойти в лодку, он оглянулся, ища глазами Соню. В руках у него был маленький узелок – все его вещи. Но Сони на палубе не было. Она сидела в каюте, плакала и боялась выходить.

Кате казалось, что все на пароходе недовольны ею, точно она виновата в том, что случилось с Женькой.

Пароход шел дальше. Так же несли вахту матросы, штурманы, рулевые. В машинном отделении двигались огромные блестящие шатуны, с шумом вращая коленчатый вал. Никто не говорил о Кулагине, но Кате казалось, что все осуждают ее. И она не знала: правильно она вела себя или неправильно?

Обхватив колени руками, Катя сидела вечером на палубе, невидимая за большой бухтой каната, и смотрела на реку.

Прошли Новодевичье. Далеко на горизонте встала чуть заметная полоска – Жигули. Их продолговатая гряда становилась все отчетливее. Волга круто поворачивала на восток.

Караульный бугор... Кабацкая гора... На зеленых склонах стоят нефтяные вышки, красные и белые баки нефтяных промыслов. Жигули в сплошном зеленом цвету, только белеют пятна оголенных утесов, причудливые очертания выветрившихся известняков. Тени деревьев переламываются в воде.

Все знакомое, привычное, беспредельно глубокое и щемящее сердце, как детство, как родной дом.

Солнце только что зашло. У берегов вода сине-голубая, а в середине реки идет широкой кирпично-красной полосой. Купол неба синий-синий. Ближе к краям он постепенно переходит в ярко-красные облака, как бы прослоенные черными линиями вдоль и красными лучами заката поперек.

Неужели из-за нее Кулагин бросился в воду? Он стоял перед ней со своим узелком, жалкий, подавленный, ищущий глазами Соню и не находящий ее. Куда он пойдет один в незнакомом городе? Почему, когда она говорит правду, люди обижаются на нее? Она вспомнила осуждающий взгляд бабушки тогда, на огороде.

... И теперь Женька! В чем она виновата?

Звук голосов, приглушенных стеклами рубки, по в вечерней тишине отчетливо слышных, донесся до нее. Она прислушалась. Разговаривали отец, Сутырин и Илюхин.

– Вот у меня дед, – говорил отец своим медленным, глуховатым голосом, – в свое время – лоцман!.. Тоже буян был. А почему? Лихость некуда было девать, потому и буянил.

– Буянство не лихость, – сказал Илюхин и зашелся знакомым Кате долгим, надрывистым кашлем.

– Полный! – крикнул Сутырин в трубку.

– Тоже в гражданскую лихие люди были, – снова сказал отец. – Так ведь Россию поднимали, переворачивали наизнанку. Помню, был у нас один такой лихач. Фуражку снесло, так он под пулями за ней поплыл. Кругом так и цокает, так и цокает, а он плывет... И ежели вдуматься, так его эта лихость – на пользу: свои бойцы смотрят, думают – ничего смелого человека не берет, – а белые тоже думают: если у красных такие бойцы, значит, плохо наше дело. И выходит: лихость – на пользу.

– И достал? – спросил Сутырин.

– Достал.

Илюхин снова закашлялся.

– В драке завсегда так: богатый бережет рожу, а бедный – одежу.

– А уж нынче, – продолжал отец, – человеку, особенно какому молодому, есть куда силу девать. Горбач девять пудов таскал, лихой был, а к тридцати – в могилу. А девушка вон на кране одной рукой пять тонн подымает, все триста пудов.

– Выходит, значит, сила в уме, – сказал Сутырин.

– Выходит, так. А это, в воду прыгать или финкой махать... в душе, значит, пусто!

Притаив дыхание, Катя слушала этот разговор. Журчала вода за кормой, колеса стучали тихо и равномерно. Впереди покачивались на волнах белые и красные огоньки бакенов. Встречные суда возникали созвездием разноцветных огней, ночь далеко и тревожно разносила рев их гудков.

– Все из-за Барыкина, – снова услышала Катя голос отца. – Не в том дело, что разыгрывал, можно и посмеяться. Так ведь над чем? Заставлял человека работать впустую. Это уж никуда! Работа – дело святое, над этим насмехаться никак нельзя.

– Да уж натворил, – засмеялся Сутырин, – заставил поплавать.

– Конечно, и Екатерина моя не сахар, – сказал Воронин, – но девка справедливая. Этого от нее не отнимешь.

– Это так, – согласился Илюхин.

– Смелая! – Сутырин засмеялся своим добрым смехом.

У Кати сердце сжалось от благодарности и любви к этим людям, так хорошо думающим о ней.

– Еще более того простои эти проклятые в портах действуют, – сказал Илюхин, – ну прямо разлагают народ, и все тут. Хуже безделья для человека ничего нет.

– Все на это не свалишь, – возразил Воронин. – Надо было давно Кулагина на берег списать... Дело нетрудное... Нет, думаю: такому приткнуться не просто, опять в тюрьму попадет. Потому и не списывал – жалел. А жалости одной мало. Поговорить бы надо, найти к душе дорогу, а вот не умеем. Екатерина что, рубит по-молодому, так и спрос с нее какой – семнадцать лет. А мы тогда чухаемся, когда происшествие произошло.

Навстречу шел большой пассажирский пароход, освещенный огнями кают, палуб, ресторанов. Люди стояли, облокотившись о поручни, слышался их смех, звуки радиолы.

Пароход прошел, оставив на воде длинный волнистый след. И снова темные берега, огоньки бакенов, гудки пароходов. Звезды низко висят над землей. Далекая, неведомая жизнь... Что сделать, чтобы под этим голубым и звездным небом люди не страдали?

А пароход шел вперед, и белые гребни буруна длинными усами расходились от него в обе стороны, оставляя на воде пенистые полосы.

Глава седьмая

Женька Кулагин не попал в тюрьму, никуда не сгинул. После случая на «Амуре» его не допускали на суда. Он вернулся в Горький и поступил грузчиком в порт.

В порту он подружился с молодым крановщиком Николаем Ермаковым, которого уважал за огромную физическую силу и грубоватую требовательность человека, убежденного, что его дело самое важное.

Его-то и привел с собой Кулагин к Соне.

Просто зайти к Соне Женька не решался. Но парень он был ловкий и сделал так, что его пригласил отец Сони, бригадир грузчиков Максим Федорович Щапов – небольшой, кругленький, седоватый человек с красным лицом и такими же, как у Сони, большими добрыми голубыми глазами. Был он говорун и балагур, хитроват лукавой и простодушной хитрецой нижегородского грузчика, пил немного, но от угощения не отказывался.

В получку Женя завел Щапова и Ермакова в пивную. Выпили, пошли провожать старика. Женя сказал, что знаком с его дочерью Соней, плавал с ней на пароходе «Амур», хорошо знает ее подругу Катю и ее отца, капитана Воронина. При этом он поглядывал на Щапова, пытаясь определить, рассказывала дома Соня о том, что произошло на «Амуре». Но на лице Максима Федоровича, ставшем от вина еще краснее и умильнее, не появилось ничего такого, что могло бы встревожить Женю.

Максим Федорович даже и во хмелю побаивался жены, но все же зазвал ребят к себе. Во-первых, ребята как-никак его угостили, должен и он их уважить. Во-вторых, ребята – молодые, ежели их отпустить – могут загулять: у Кулагина этого в кармане вон еще пол-литра, а это нехорошо. Тем более Николай Ермаков! Он, Щапов, перед его матерью в ответе... Ермакова Мария Спиридоновна – помощник начальника участка, потомственная речница и человек каких мало! Так что пусть ребята посидят в семейном доме тихо-благородно.

Соня сначала была ошеломлена появлением Женьки, но молодые люди вели себя смирно. Оба они были в сиреневых рубашках без галстуков и маленьких кепках с модными по тому времени крошечными козырьками.

– Так-то, молодежь, – говорил Максим Федорович, стараясь не робеть перед женой, – так-то, молодежь... Вот дочка моя десятилетку кончает, среднее образование законченное, как говорится...

Соня сидела за столом в синем платьице, белокурая, хорошенькая. Надо было поддерживать разговор. Она пыталась заговорить с Николаем Ермаковым. Но тот сидел насупившись, отвечал односложными, отрывистыми фразами, не глядел на Соню. Ей понравился этот могучий коренастый парень, толстогубый, широкоскулый, с большим утиным носом. Темные волосы, длинные спереди и коротко остриженные сзади, двумя прядями падали ему на лоб и глаза. Николай обеими руками, проводя ладонями по вискам, откидывал их назад и бережно прихлопывал на макушке.