Выбрать главу

Я его не понял и взял листок. Он оказался с печатным текстом. Из текста я невольно выхватил заголовочное слово «Приказ». Я стал читать. Приказ оказывался по гарнизону города месячной давности, и меня сладко потянуло в спине — столько я, оказывается, стосковался по службе… Я с вопросом посмотрел на помощника коменданта.

— Можете исполнить! — сказал он.

— Приказ? — спросил я.

— Вашу потребность! — взвизгнул он.

Потребность дать ему в морду я исполнять не стал. Я вернулся в каморку ждать окончания комендантского часа, дождался, попрощался с моими дорожными товарищами и, хотя было еще совершенно темно, вышел из вокзала вон.

3

С привокзальной площади через огромные ледяные колдобины я ступил на такие же колдобины нечищеного Арсеньевского проспекта, в моем детстве именуемого улицей Верхотурской. На углу проспекта тускло мерцало окнами двухэтажное здание, возле которого стояло несколько лошадей с розвальнями и бочками. Я вспомнил про тридцать золотарей вместо трехсот тридцати. Из распахнутых ворот вышел мужик в малахае, коротком мятом полушубке под кушаком и непомерно больших валенках. Он подошел к одним розвальням, остановился, молча пнул бочку. Услышав мои шаги, он оглянулся и, как старому знакомому, сказал:

— Худой бочка, совсем худой! Прошу другой. Говорит: эта чини!

— А что не починить? — спросил я.

— Надо чинить — надо туда-сюда возить бросать! А как буду малый татарчата кормить? — сказал он.

— Да, худо, — согласился я и спросил, что за учреждение в доме.

— Инвалидский лазарит, товарищ! Теперь все товарищ! Теперь никто работать не хочет. Раньше дал бы другой бочка, а теперь только говорит «товарищ»! — сказал он.

— Да, товарищ! — сказал я

Он остался при бочке. Я пошел дальше. Но, видно, чем-то мы задели друг друга. Я оглянулся. Он смотрел мне вслед, увидел, что я оглянулся, и махнул рукой. Первый земляк поприветствовал меня в родном городе.

Мне следовало бы сразу свернуть вправо и Турчаниновской улицей, мимо дачи Базилевского, мысом вдающейся в городской пруд, выйти на его лед, туго перепоясанный множеством дорожек и тропок, со льда выйти на Тарасовскую набережную, пересечь Главный проспект, покрестив лоб на Екатерининский собор, полтораста саженей прошагать по Механической и упереться в родную Вторую Береговую. Но черт толкнул меня беспечно попереться по Верхотурской прямо к мосту через речку Мельковку и к Вознесенскому проспекту. Я поперся. Издалека, от угла Основинской улицы, я различил на мосту две смутные неподвижные фигуры. Явно они были патрульными. Характер мой, дающий мне только вид умного человека, свернуть на лед пруда не позволил. Я сказал себе, что бояться патрулей мне нет причины. Я был во всем солдатском, приобретенном сотником Томлиным еще в порту Энзели. Я пошел на мост.

Фигуры зашевелились. Одна ступила несколько шагов мне навстречу, вторая осталась на месте. Обе сняли с плеч винтовки. По их движениям я определил, что они основательно промерзли, и порадовался на их рвение к службе, вопреки революционным нравам. «Солдатики!» — с теплом подумал я. Первая фигура подпустила меня на несколько саженей и велела остановиться. Я остановился и различил в фигурах не солдатиков, а местных обывателей, возможно, из числа тех, о которых меня предупредили, что «шлепнут».

— Кто такой? Что в сидоре? — спросил ближний обыватель.

— Да так, сухари солдатские да портянки! А, вот еще котелок! — сказал я сущую правду, потому что в мешке за плечами у меня на самом деле были только сухари, котелок, бритва и моя старая артиллерийская форма. Мои ордена и погоны еще в Ташкенте сотник Томлин зашил в мешочек, который велел мне приторочить к подштанничному обшлагу. «Найдут, так расстреляют! А может, и щупать не будут — сразу расстреляют!» — сказал он и показал такой же мешочек у себя.

— Скидай! — сказал ближний обыватель.

— Что скидай? — выигрывая время, спросил я.

— Сидор скидай и развязывай! — сказал обыватель и махнул винтовкой.

— Товарищ! Я с фронта, с-под Оренбурга! — еще потянул я время.

— А мы рабочая дружина с Монетного двора! Скидай и развязывай, а то у нас живо! — сказал обыватель.

— Товарищ, мне тут вот до дому две улочки пройти! — показал я не в свою сторону, а прямо.

— А хоть на Кукуй! Я сказал, скидай! — заругался обыватель.

— Ты давай там! С-под Оренбурга! — поддержал напарника руганью второй обыватель.

«Сволочь немытая!» — обозлился я, рванулся на винтовку первого в расчете, что, промерзший, он ничего не успеет. Так и вышло. Он не успел поднять ствол, а я уже выворотил винтовку у него из рук и дал ему прикладом, потом рванулся на второго. Он в страхе дал назад, поскользнулся и, падая, винтовку выронил.

— А-а! Не надо! — завизжал он.

— Что не надо? — спросил я, вынул из обеих винтовок затворы и забросил в сугроб влево от моста, а сами винтовки в сугроб справа от моста. — Что не надо? Говорил вам, сволочи, что мне тут рядом! — сказал я и побежал с моста не прямо на Вознесенский, а вправо, на Глуховскую, забежал в первые же ворота, напугал во дворе бабу, бравшую с поленницы дрова, спросил, могу ли со двора пройти дальше, хотя сам увидел, что не могу, что путь преградили выгребная яма и за ней забор.

Я вышел со двора, прошел по Вознесенскому переулку до дома Шаравьева, как-то непутево поставленного так, что дорожное полотно проспекта вышло ему едва не на уровень крыши, что меня всегда понуждало жалеть хозяев. От дома Шаравьева я увидел у Вознесенской церкви народ и смешался с ним, а потом Верхне-Вознесенской улочкой, пустой и выдающей меня коротким и заполошным скрипом снега под сапогами, вышел к Главному. Тотчас я уперся взглядом в здание нового театра, которого я еще не видел, охнул на его пусть и провинциальное, но великолепие и охнул на обязательную русскую антитезу — на бесформие сараев, ларей и прочего хлама остатков бывшей Дровяной площади вокруг театра. Дальше я Солдатской улицей дошел до угла Крестовоздвиженской и свернул к своей Второй Береговой.

Я издалека увидел Ивана Филипповича и невольно ускорил шаг. Иван Филиппович с лопатой и ломом стоял над ледяным надолбом подле наших ворот. Он смотрел перед собой, наверно, в сомнении осилить надолб. Я был в улице один. Скрип моих шагов заставил его оглянуться. Он посмотрел в мою сторону, в сердцах сплюнул и пошел во двор. Я крикнул ему и побежал. Он вернулся.

— Иван Филиппович! — снова крикнул я.

— Ах ты, Боже мой, Борисанька! — раскорячился он навстречу, раскорячился, размахнулся на обе стороны и с лопатой и ломом вдруг стал походить на наш герб, на двуглавого орла, без одной головы, конечно. — Ах ты, Царю небесный, отец родной! — затоптался он на месте в стариковской немощи побежать, полететь мне навстречу.

Я остановился перед ним, как перед гербом, и сказал только:

— Иван Филиппович! Вот и я! — а потом ткнул в сторону обледенелого надолба, будто он был самым главным на эту минуту. — Оставьте, Иван Филиппович! — сказал я, а потом сказал, как бы уже пребывая в курсе всех городских дел: — Оставьте! Все равно никто ничего не делает! Весной все поплывет! Вместо трехсот тридцати золотарей в городе работают только тридцать, да и у тех бочки — никуда!

— Запоганили! Запоганили, Борис Алексеевич! Сил нету! Во двор выйти сил нету. В дом войти сил нету! Все начисто запоганили. Малую нужду справляют с крыльца. Большую валят мимо дыры! Населили в дом сброду, какого не выдывал никто сроду! — запричитал Иван Филиппович.

— Как же населили? Кто? — спросил я, хотя еще из письма сестры Маши мне в корпус в Персию знал, что населили эвакуированных, что они ничего не берегут, а на замечания грозят донести власти. Так их нынче учат.

— Утром я выхожу, — не слыша меня, вскричал Иван Филиппович, — выхожу, а он прямо с крыльца ладит! Я ему лопатой в загривок! Да где! Ведь увернулся! Ведь верткий, собака такой, и мне кричит, дескать, он след-от заметет, а то, кричит, тебя, старика, прямо сдам в Совет, будешь знать, как на советского работника орудие поднимать!

— Да кто же, Иван Филиппович? А Маша где? А Иван Михайлович где? — снова спросил я.

— А кого советный работник! Како совето они подадут, когда сами до дыры сходить не научились, когда сами по совету да ладу одного дня не живывали! — не слушал меня Иван Филиппович.