Спина ее силуэта прогибается назад, ноги подкашиваются. Мужчина наступает, наваливается, а на стене все рисуется так, будит одна темнота пожирает другую. Вдруг жертва изворачивается и бьет соперника между ног. Доносится «ох», оба падают.
Долго время слышно лишь тяжелое дыхание, затем худая тень поднимается. Ее заметно шатает, хвостик волос распушился.
— Мерзко? Мерзко, говоришь? — бесцветным, замогильным голосом говорит она. — Мерзко, что ты не можешь справиться со своей похотью и раз за разом будишь ее во мне. Мерзко, что это повторяется раз за разом, а исхода нет — ты ни поцеловать меня не способен, ни трахнуть, ни принять как обычную сестру. Да, мерзко! Мы словно крысы в лабиринте: бегаем и бегаем по одному и тому же маршруту, надеясь, что в конце будет что-то хорошее, светлое, наш заветный кусочек сыра. Но там нас всякий раз бьет ток, а потом какой-то издевательский разум берет нас и сажает в начало лабиринта, и мы снова бежим вперед, мимо одних и тех же стен, фонарей, плакатов, снова надеясь на кусочек сыра или что лабиринт кончится, или что мы освободимся из этой запаянной тюрьмы. Но мы ведь уже бежали! Мы были на этих поворотах, в этих тупиках — нам будто не хватает памяти запомнить то, что в конце. Мы словно в черной дыре, из которой не выбраться. Будто прошли горизонт событий еще во время рождения и никогда не выберемся! Никогда.
Мужчина не отвечает.
— В самом деле, — доказывает себе женщина, — ведь мы родились в одной семье. Могли бы быть кузенами, на худой конец, чужими людьми, встретились бы и жили счастливо, но нет, нет, нет — мы брат и сестра. Горизонт пройден. И все, о чем можно мечтать, — та белая дыра, которой нельзя достичь, да которой и нет на самом деле, потому что она существует только в теории, в играх скучающего разума. Две крысы в темном лабиринте. Вот кто мы.
— (очень раздраженно) Господи, ты больная. К черту, — мужчина судорожно вздыхает, — больше ни секунды не стану тебя слушать. Я… я постараюсь не думать о тебе как о женщине и думать только как о сестре. Больше этого не повторится. Я ухожу. Извини. Прости. Так получилось… А, к черту! Спокойной ночи!
Его тень встает и погружается в темноту улицы, слышны удаляющиеся шаги.
— О, вот опять, — собеседница нарочито смеется. — Толку-то? Ты… ты уйдешь, но снова вернешься в начало лабиринта. Конец будет тот же. Я — то светлое, что ждет тебя в конце. Ко мне ты будешь бежать снова и снова. Ты не изменишь ничего, ты уже все забыл. Ты… (наполовину себе) просто безмозглая крыса. Безмозглая похотливая крыса.
Ответа нет, шаги делаются тише, робче; пропадают среди звуков города.
Проходит несколько тягостных минут, фонарь мигает и с шипением загорается во всю силу. Видна одинокая тоненькая тень. Она курит, и кажется, что над силуэтом сигареты вьется черный рой. Начинает идти снег.
— Спокойной ночи, — запоздало шепчет женщина. Не собеседнику, а, скорее, стене или сумраку окрест.
Стучат каблуки, в круге света появляется тонкая, бледная рука: вокруг запястья маленькие часы, пальцы сжимают помаду. На кирпичах вытягиваются одна за другой красные линии, пока не получается три слова:
«Спокойной ночи, луна».
Рука исчезает, и доносятся удаляющиеся шаги. Открываются и хлопают дверцы, прокашливается двигатель. Два желтых круга проскальзывают со стены на тротуар и вскоре исчезают. Какое-то время слышно тающий звук мотора — он колышется, точно недавно брошенные качели в стылом воздухе, — пока не сливается с ровным гулом автострады, а в тупике не начинает светлеть. Наступает утро.
Мертвец ищет могилу
Аллеями спящих деревьев, где хрустит под ногами гравий и чернеет гнилая листва, промеж луж, в которых подернулось частой рябью свинцовое небо, на ветру, что пронизывает его, идущего аллеями из спящих, усталых деревьев, где хрустит под ногами гравий и гниет черная листва; подняв высоко ворот плаща и дрожа от пронизывающего ветра промеж луж, в которые можно смотреть как в небо, и неба, в которое можно смотреть как в зеркало на него, идущего неслышно через эти мертвые лужи, гнилую листву и нагие деревья, на него, идущего гнилыми шпалерами, беседками с обвалившейся крышей, скамейками, лишенными опоры, как лишаются опоры в отчаянии и нужде те, кто сбегают, подобно ему, к домам, похожим один на другой и на тот, сгоревший и настоящий, который ему как бы снится наравне с улицами, пустыми и холодными с утра, как эти подземные переходы с выбитыми лампочками и эти дворы, не знающие солнечного света, будто у них тоже выбили лампочки, мимо детских садов, заброшенных, и детских площадок, заброшенных, проржавелых и тоскливых, прорастающих седой травой у подножья домов, похожих один на другой и на тот, единственный и настоящий, к которому нет дороги, как и к подъезду, похожему на сотни таких же подъездов, из которых нет исхода по лестницам, похожими на сотни таких же лестниц, ведущих единовременно вверх и вниз к квартире, пустой и печальной, как бы воплощающей ад из похожих друг на друга серых комнат, в каждой из которых провалилась внутрь себя стена, как лицо мертвеца проваливается себя внутрь, в дыру в стене, источающей пепел и гарь, от которой нет спасения, как от этих дней, закольцованных друг в друга и в стене, провалившейся внутрь, как лицо мертвеца проваливается внутрь себя, в дыру, которая как бы прожигает насквозь эти дни, закольцованные друг в друге, стена в стену, провалившуюся внутрь, в дыру, которую никто, кроме него, не видит, в дыру, источающую пепел и гарь, от которой нет исхода, как из этих стен, лестниц, подъездов и дней, сдвигающихся и громоздящихся друг на друга, где он что-то ищет, как мертвецы ищут свою могилу, и где вместо могилы ему дарят прощение, жгучее и не берущееся, как раскаленный докрасна уголь, прожигающий ему в груди дыру, которая как бы нанизывает на себя и его, и стену, провалившуюся внутрь, как лицо мертвеца проваливается внутрь себя, в эти дни и в этот пожар, глупый и жестокий, в котором погибло так много и в котором он как бы не виновен, потому что все дарят ему прощение, пустое и никчемное, которое он как бы не просит, потому что себя не простить, а просит только свою могилу, которой как бы нет, потому что нет могил для живых, а есть дыра в стене, дыра в душе, дыра в этих закольцованных днях, дыра, обугленная, зловонная, к которой он привык, как привыкают к части себя самого, к провалившимся внутрь себя стенам, лицам и черепам, к стенам, подъездам и лестницам, к кладбищам, лишенным могил, и к дням, из которых нет исхода, как из этой дыры, которая источает пепел и мертвецов, ползущих один по другому, сдвигающихся, громоздящихся друг на друга и на него ночами, похожими одна на другую, в которых мертвецы его душат и давят этими ночами, похожими одна на другую, в которых мертвецы, ползущие из дыры по своим внутренностям, воспоминаниям и физиологическим жидкостям, даруют ему прощение, безжалостное и бесконечное, от которого нет исхода, разве что аллеями из оцепенелых деревьев, где хрустит под ногами гравий и чернеет гнилая листва; промеж луж, в которых подернуто частой рябью свинцовое небо, подняв высоко ворот плаща и дрожа от пронизывающего ветра — к домам, похожим один на другой и на тот, сгоревший и настоящий, который ему как бы снится; пустыми с утра улицами, дворами, не знающими солнечного света, к домам, похожим один на другой и на тот, единственный, сгоревший, пробивший дыру сквозь стены, дни и душу, к тому дому, к которому дороги нет.